Меч и корона
Шрифт:
Боже, как я выглядела! После трех недель бурь, противных ветров, не пускавших нас к берегу, после невероятно изматывающей тошноты я исхудала, почти как сам Людовик. Я неприятно поразилась, осознав, что едва держусь на ногах. Давно не мытая, грязная, в испачканном и рваном платье и белье, которые за все три недели мне не на что было сменить, прозябавшая в жутких условиях, я, должно быть, выглядела очень бледной, а от пережитого страха и физического истощения лицо избороздили морщины. Волосы сбились, покрылись коркой соли и чесались — Пресвятая Дева! — должно быть, от вшей. В момент самого черного отчаяния я даже подумывала, не взять ли ножи не отрезать ли их напрочь. У меня не было зеркала, чтобы узнать правду, да если бы и было, я бы не отважилась в него заглянуть. Не хотела увидеть воочию, в какие глубины отчаяния погрузилась моя душа. В общем, я чувствовала себя несчастнейшим существом, а в моей репутации зияло не меньше
Девять месяцев назад я выступила в путь, полная радужных надежд. Но события, которые мне довелось пережить с тех пор, были сплошной трагедией, и никогда за всю жизнь я не чувствовала себя такой несчастной, как в ту минуту, когда сошла с корабля.
Пошатываясь, я двинулась по тверди земной, и Людовик предложил мне руку. Я приняла ее — на людях необходимо строго соблюдать принятые условности, а встретить нас собралось множество людей, — но не взглянула на супруга и не обменялась с ним ни единым словом облегчения. Не было ни малейшего желания говорить. В тот последний день во Франции, когда он отверг меня, принеся святой обет соблюдать целомудрие, я мысленно обозвала его глупцом. Теперь же я вообще не могла выносить его. И выдернула свою руку сразу же, как только почувствовала, что могу идти без посторонней помощи. Дело было не только в том, что он отверг близость со мной — меня возмущало его отношение ко мне, снисходительное и совершенно несправедливое.
И что самое возмутительное, он неизменно демонстрировал это отношение на людях.
Я пошла впереди, выбросив Людовика из головы. По горло я была сыта Людовиком Капетингом, на всю жизнь хватит! А заодно и де Дейлем вместе с тамплиером Галераном. В толпе тех, кто пришел приветствовать нас, я выискивала взглядом только одно лицо.
Но при всем том у меня хватило пустого тщеславия, чтобы подумать: а какой видят меня все эти радостно галдящие жители Антиохии? Да уж не той гордой королевой, не амазонкой на белом коне, которую провожали восхищенные взгляды парижан. И не той изысканно нарядной королевой, которая в Константинополе царила на пирах и на охотах, беззаботно погружаясь в сказочную роскошь древнего города. Поверят ли те; кто смотрит на меня сейчас, что я — королева Франции? Герцогиня Аквитанская? Сомнительно. Подкрепить эти титулы я могла лишь парой перепачканных туфелек да платьем, которое обвисло на мне, как кожа на костях умирающего с голоду цыпленка. Спутанные волосы, похожие на крысиное гнездо, были скрыты от взглядов, как я надеялась, покрывалом, далеким от своей первозданной белизны. Меня, наверное, можно было принять за блудницу из самого дешевого парижского борделя.
Приветственные клики грянули с удвоенной силой, и я выдавила улыбку. Моему изболевшемуся сердцу стало немного легче, когда я услышала знакомый напев Те Deum [72] — молитву распевал хор во главе с самим патриархом [73] , облаченным в парадную ризу. Почувствовала, как ослабело сковывавшее мышцы напряжение, ощутила на лице теплые лучи весеннего солнца. Грозовые тучи рассеялись, чистейшая лазурь неба сияла над холмами, покрытыми свежими цветами, и легкий ветерок доносил до меня их пряный аромат. Совсем как в Аквитании. Совсем как дома, в Пуатье и Бордо.
72
Католическая молитва «Тебя, Господи, славим».
73
Патриарх Антиохийский — глава одной из пяти автокефальных христианских церквей (наряду с Папой Римским и патриархами Константинополя, Александрии и Иерусалима).
У меня на глаза стали наворачиваться слезы.
А посреди толпы явился, направляясь ко мне, Раймунд, брат моего отца. Раймунд де Пуатье, ныне князь Антиохийский, величественный красавец, все так же возвышающийся над окружающими на две головы — точно такой, каким я его помнила. Право же, он так и сверкал золотом, что отражало его нынешнее высокое положение.
— Элеонора!
Он совсем не смотрел на Людовика и уж тем более на проклятых его советников. Он смотрел только на меня. Зашагал прямо ко мне, проливая на мою душу бальзам после стольких недель, даже месяцев, мучений, когда я не смела присутствовать на бесконечных и бессмысленных советах Людовика с его приближенными. Мой жалкий супруг долгие часы проводил за закрытыми дверями с Ододе Дейлем и Тьерри Галераном, а моего мнения он не спросил ни разу, хотя всегда спешил осуждать меня, если его планы рушились. Теперь же меня встречали так, словно я была по-настоящему важной персоной.
На Людовика с его прихлебателями никто
— Элеонора! Девочка моя дорогая! Мы так беспокоились, чтобы с тобой чего не произошло. Как ты, должно быть, намучилась.
Эти слова привета, произнесенные Раймундом на нашем нежном langue d’oc, словно окутали, согрели меня.
— Ах, Раймунд! Как я рада, что оказалась здесь!
Я едва удерживалась от слез.
Он раскрыл мне свои объятия, и я упала ему на грудь. И, уже не в силах сдерживаться, всплакнула на его плече. Все те надежды, с которыми я покидала Францию — на приключения и победы, на удовольствие от самого путешествия, — бесследно развеялись под грузом непроходимой глупости Людовика, а равно воинского мастерства наших врагов. А винили во всем этом меня одну. Но теперь эти испытания остались позади. Теперь я была дома. Поцелуй, запечатленный Раймундом на моих мокрых от слез щеках, исцелил мои кровоточащие раны.
Кошмару наступил конец.
Кошмару? Да то был не просто кошмар, который рассеивается после пробуждения. То были бесконечные муки, подобные тем, что терпят грешники в мрачных глубинах ада.
Все шло не так, как надо, грозя настоящей катастрофой. Да нет, начали-то мы очень браво, торжественно шествуя по Европе, гордясь одним видом своего могучего войска, впитавшего все лучшее, что было в Западной Европе. Мы охотились и пировали. Радовались погожим дням и все новым пейзажам, дивились чудесам Константинополя, где нас развлекали, баловали роскошью, царившей при императорском дворе. А потом… да разве нас не предостерегали? Разве не затмилось солнце, не потемнели небеса, словно ночью, когда мы выступали из Константинополя? «Дурное предзнаменование», — перешептывались наши воины и складывали пальцы в охранительный знак, отвращающий зло. Быть может, нам стоило отложить свое выступление из Константинополя? Но Людовик не пожелал нарушать свои планы. Да разве мы, несшие священную орифламму Франции, не находились под покровительством Бога и всех святых ангелов? Ха-ха! Вот как глубоко постиг Людовик Божий промысел! А надо было бы не оставлять без внимания то, что утро превратилось в глубокую ночь, солнце скрылось от наших взоров — то было суровое и ясное предостережение; надо было действовать сообразно ему, ибо ничего худшего, чем то, что ждало нас, все равно не придумать.
Конечно, виноват был Людовик.
За семь месяцев до того мы храбро отправились в поход, позади остался Константинополь, а впереди еще было Бог знает сколько дней до Иерусалима, и мы брели по гористым областям Малой Азии. Германский император Конрад со своим войском опередил нас. А что же Людовик? Несмотря на то, что силы наши весьма умножились рыцарями его дяди, графа де Морьена, Людовик пребывал в подавленном настроении. Пять дней он сидел и гадал, идти ли на соединение с Конрадом или же побыть на месте и подождать известий от него. Любой человек, у кого есть хоть немного мозгов, понял бы, что войско наше доедает свои ограниченные запасы, а дни идут, надвигается зима.
С каждым днем все больше казалось, что способность Людовика предводительствовать людьми, и раньше-то весьма скромная, непрестанно тает, превращаясь в нерешительность, граничащую с идиотизмом. Я не пыталась вразумить его. Меня он не стал бы слушать. А я бы подтолкнула его, сказала бы, что надо вести войско твердой рукой и устремиться вперед со всей возможной скоростью. Что толку было сидеть сиднем и никуда не двигаться? Но уши короля были открыты лишь для Ододе Дейля и тамплиера Галерана, а те нашептывали ему, что надо быть осмотрительным. Откуда было им — попу и тамплиеру — знать толком, как следует вести военную кампанию? Под их влиянием Людовик как вождь стал бесполезен, будто треснувший кувшин. Когда мы узнали, что Конрад потерпел от турок сокрушительное поражение, а войско его почти все уничтожено, Людовик от горя потерял дар речи. А когда сам Конрад пробился к нашему лагерю, страдая от жуткой раны в голову, вследствие которой едва не лишился рассудка, Людовик шумно и безутешно разрыдался.
Глупец, какой глупец!
Нам нужны были не бурные переживания, а твердое руководство. Нам нужны были советы рыцарей, людей, побывавших в битвах, а вовсе не церковников. А Людовик разве обратился за советом к баронам и рыцарям? Обратился ли он к своему дяде де Морьену [74] или к моему опытному вассалу Жоффруа де Ранкону, которые могли бы подать ему разумные советы? Нет. Мне пришлось выйти из шатра, ибо я не в силах была сдерживать отвращение, когда Людовик разрыдался и пал на колени, моля Господа Бога вразумить его.
74
Гумберт I Белорукий (980–1051), граф де Морьен — основатель Савойской династии (графской, затем герцогской и королевской); приближенный императора Конрада.