Меч Михаила
Шрифт:
Наум Лазаревич придумал и убедил в этом начальство: выдавать училищным баблаечникам международные сертификаты, и, кто знает, может, сюда скоро попрут со всего мира, заваливая крепкой валютой не слишком уверенный в себе российский культурный бюджет. И первые, конечно, озадачиваются возможностями балалайки американцы: что это еще за ресурс?.. почем? Пронырливые, никуда никем не приглашаемые мормоны: меняем на антикварные балалайки списанные инвалидные коляски. Пришли к Науму Лазаревичу домой, поглядеть, как живут мастера, и оказывается, что никак. Ну то есть, как всегда у нормального еврея: скука и пустословие. Вот сын, смышленый, уже в свои два года дергает три струны, а те стонут, дребезжат и гудят: «Карау-у-у-уллл!» Дима не знает пока, как быть с папой: орать, пока тот не посадит его на себя верхом, или подождать, когда стукнет три и ему купят живого котенка, которого ведь можно купать в тазу или даже сбросить с балкона… Мормоны дарят Диме книжку с картинками, на картинках – Бог, чем-то похожий на одного из них, и тоже в белой рубашке и с черной папкой подмышкой. Дима слюнявит палец, трет на обложке обезьянью морду, и ему объясняют,
Котенка ему так и не купили, потому что ушел вдруг из дому папа, навсегда, и нигде его больше не сыщешь. И балалайки свои забрал. Хотя гуляющие по весне коты обычно возвращаются. Пришлось ждать еще три года, и вот… ненавязчиво так, вежливо, вкрадчиво: «Дорогие Надя и Дима…»
На первом этаже, между туалетом и кабинетом директора, царит в своей теоретической недоступности Сонечка Шик, натаскивая любого в науке подтасовки гармоний, за что ей охотно платят. Последнее обстоятельство как раз и вызвало у Наума Лазаревича неординарное, даже для маэстро, волнение: в этой Сонечке что-то такое есть… А что? Веснушчатый короткий носик?.. мелко вьющиеся, россыпью по плечам, темные волосы?.. искристые карие глаза?.. уютная округлость еще не раздавшихся бедер?.. властно-певучее контральто? Нет, главное, это сонечкин ум. Ум счетно-решающего, с выбросом на сберкнижку, агрегата. Прикинув, сколько жаждущих гармоний Сонечка сажает ежедневно за свой кухонный стол, Наум Лазаревич даже вспотел…
От первого этажа до четвертого, библиотечного, расстояние порядочное, и можно ведь, минуя застланную вытертой дорожкой центральную лестницу, незаметно подняться и по боковой… так и ходит теперь на работу Надя, подгоняемая рвущимся из подвала рычанием саксофонов, визгом тромбонов, флейт и туб. Из коридорчика возле курилки слышится утренний, еще как следует не продравшийся вопль вокалиста, разносясь по пустому еще зданию настойчивой вестью об оперных амбициях, и Надя угадывает в нем нетерпеливый и обидчивый крик новорожденного, отнятого, согласно инструкции, у матери и подсунутого бутылке с чужим молоком. Петь, крича? Нисколько не запыхавшись, она взлетает на свой четвертый этаж, чувствуя, как с каждой ступенькой отдаляется от них, и тот же самый, вечный вид из окна – пожарная лестница и угол крыши – возвращает ей тихую уверенность в ее собственной применимости здесь, среди стеллажей с запахом старых нот. Бывает, заходит сюда Наум Лазаревич, и разговор у них вежливый, ровный, не слишком затянутый, да тут и не развернуться так, чтобы делать из развода историю, да и некогда. Ушел к другой? Значит, так оно лучше. А если вдруг вернется, что ж… Последнее, правда, представляется Наде маловероятным, тем более, что Сонечка тоже родила ему сына. Родила и сделалась такой видной, счастливой, сразу раздавшись и погрузнев, обложившись по бокам подушками несоразмерных с девическими еще плечами бедер. Все сладкие соки земли приливают теперь к ее созревшему, охочему до любви телу, а в молодых сияющих глазах царит спокойная, завидная сытость.
И вот: «Дорогая Надя…» Это он так, для подстраховки, пришел ведь из-за сына. Диме уже пять, пора начинать делать из него виртуоза. А почему пора и почему именно виртуоза, это Наум Лазаревич знает лучше других. Надя берет Диму в библиотеку, а отец забирает до вечера к себе, так и пошло у них. И есть теперь у Димы тетя Соня.
Сидя часами в чужой квартире, в окружении иных настроений и запахов, Дима как будто плывет сквозь какой-то, одному ему показанный фильм, одновременно сам играя в нем роль, но все же сознавая, что это всего лишь кино. Квартира однокомнатная, но с «видом»: приличный метраж и удачная планировка тянут на выгодный обмен, и Соня дает частные уроки и берет бессовестно дорого. Усадив штук десять платежеспособных за выдвинутый на середину кухни столо, Соня гонит их сквозь колючую проволоку не поддающихся никакой гармонизации головоломок, жирно черкая в нотных тетрадях и ставя сбоку единственно правильное, восхитительное в своей находчивости решение, тем самым давая недоучкам понять, что рассудок и есть скрытая суть музыки, ее начало и победный конец. И недоучки, все как один, лезут в музыковеды, не ведая при этом ни о каком посредничестве ангелов, орошающих не замусоренный рассудком слух отсветом небесных гармоний… Вот бы кто-то сказал это Соне! Изничтожила бы одним пронзительным прищуром ироничных, смешливых карих глаз. Чтобы кто-то позволил себе сомневаться в единственности этой, всецело материальной, реальности! Ведь зародись у кого-то такие сомнения, не осталось бы никакого доверия к рассудительной, авторитетной интеллигентности, с ее уверенной претензией учить всех, при этом не отвечая за последствия обучения: каждый предпочел бы учиться у самого себя. У своей, может быть, ангельской наивности. А уж свести вместе большие массы людей и дать им одно общее задание и подавно стало бы невозможно. Страшно представить себе, что могло бы тогда объединить людей. Не каждого ли в отдельности возвышение до собственной, выше головы сияющей короны? Но пока рано об этом беспокоиться, и много еще власти у образования, перемножающего рассудок и инстинкты. Ни шагу прочь от материи!.. ближе к земле!.. к навозу!.. Чтоб никакие небесные сферы, с их неотступно звучащей пифагорейской музыкой, не смогли уже дозваться до твоего счастливо механизированного, общего со всеми остальными разложения. Вот оно, завидное будущее счастливых сониных детей!
Кроме балалайки, выдаваемой
Дима бренчит уже на балалайке «Светит месяц», и скоро ему уже садиться за кухонный теоретический стол и вместе с остальными истреблять последние атаки детской фантазии ради победы взрослого рассудка, играющего с мертвым в живое. Но с тетей Соней что-то стало не так, то ли она устала, то ли какая-то у нее болезнь, и вот уже и папа не тот, ходит все время злой и бьет Диму по руке за фальшивые ноты. Спросить у Женьки? Тот догоняет уже ростом Диму, жрет целыми днями сосиски с булкой, и морда толстая, красная, в веснушках, под густым ежиком рыжих волос. Посмотришь ему в глаза, и сразу почувствуешь себя в чем-то виноватым, поэтому Дима и не смотрит. Не раз уже было так, что хотелось смазать Женьке по морде, но, с другой стороны, другого-то брата нет, а иметь кого-то на подмогу надо. Это Дима понял рано: только вместе с другими ты сам что-то можешь значить. И хотя папа из дома сбежал, но ведь и тетю Соню иметь полезно, она не злая и часто угощает печеньем.
Но вот наконец и обнаружилось: Соню кладут на операцию. Что именно у нее хотят отрезать, секрет, но по хмурости папы видно, что не какой-то там пустяк. Соня как-то враз похудела и постарела в свои двадцать семь лет, пожелтела и усохла, но по-прежнему дает частные уроки и почти уже собрала на двухкомнатную квартиру. И вот она пропадает на целый месяц, и Дима живет у себя дома, счастливо избавленный от полуторачасового «Светит месяц». Надя собирает по училищу деньги на дорогие лекарства, и кто-то порой недобро усмехается за ее спиной: «Знает, что выкорябает обратно своего Наумчика…» Усмешки эти питаются скандальным слухом о надиной беременности, и это в сорок два года! Хотя спросить напрямик никто пока не решается. Все только шепчутся и шипят: такие они, бабы, вечно подсиживают друг друга, рвут друг у друга изо рта. В конце концов оказывается, что так оно и есть, и посреди учебного года, тринадцатого февраля, она рожает девочку.
Вот ведь какая неслыханная, редкая удача: теперь у Димы есть сестра! Она лежит в его бывшей кроватке с высокими перилами, под его старым голубым стеганым одеяльцем, в его полинявшем от стирок ситцевом чепчике, и часто улыбается в своем еще неземном, ангельском сне. И Дима в свои девять лет чувствует себя ее верным и вечным защитником, и новая, до этого не изведанная им братская нежность приделывает ему самому маленькие ангельские крылышки: Таисия, Тая, Таечка.
Папа совсем их забыл и больше не приходит, и Дима тревожно подумывает: может, Тайка и не его дочь? Тогда чья? Он спрашивает у мамы, а та молчит, будто что-то далекое-безвозвратное вспоминает. Наконец папа все-таки пришел, серый и раздраженный, на Тайку даже не глянул, не принес ей гостинца. И Дима подслушивает, стыдясь за самого себя, их кухонный разговор, и выносит из раздраженного многословья мало понятную ему новость: тетя Соня больше никогда уже никого не родит, у нее вырезали всё. И уж совсем ничего нельзя было понять из нервно-истеричных, совсем уже бабских папиных криков: раз у нее вырезано всё, ему и спать-то с ней противно! И надо Соню теперь видеть: куда подевались подушки бедер?.. где счастливое, сытое, уверенное в себе смешливое воркованье? Короче, он готов вернуться к… Димке. От этой нежданной счастливой вести у Димы даже пропал горячий и липкий шпионский стыд: теперь-то папа будет дома! Но тут же и смылась эта радость сомнением: а Женька, значит, будет без папы… Но Надя тут же и решает вопрос: оставайся с Соней. Сказала тихо, но решительно, без комментариев. И он ушел.
Он долго потом не приходил, и Диме хотелось самому пойти к тете Соне, взглянуть, как она, может быть, умирает… Он сразу так почему-то решил, что Соня непременно умрет, из-за этого папиного предательства. Но Соня давала уроки и постепенно поправлялась, вновь набирая вес на подушках-бедрах: воля к жизни, сочной, чувственной, приземленной, гнала ее дальше, и вот уже ключи от новой квартиры, вот уже и переезд…
Накануне переезда, с упакованными чемоданами и отодвинутой от стен мебелью, ей снова пришлось лечь в больницу и пробыть там десять дней… десять самых последних. И страшное слово «метастазы», так и не будучи произнесенным, повисло в стерильной реанимационной палате, застыв теперь уже в обращенном в никуда взгляде: «Соня?.. Ну не надо так, не надо…»
Ей было всего двадцать восемь.
Так и не переехав в новую, выкупленную Соней квартиру, Наум Лазаревич привел Женьку к Наде: вот еще один сын. И было в самом деле замечательно: склеить вот так разбитое, по-новому сжиться. Да и в училище все стало наконец на свои места: с Надей теперь охотно знались, а Соню скоро забыли, словно и не было блестящих, гарантирующих поступление в консерваторию, частных уроков. И кто-то даже завидовал незаметной и малооплачиваемой библиотекарше: все потеряла, но вернула потом с прибылью.