Мечты и кошмар
Шрифт:
Фактически эти две «главы» и будут признаны европейскими державами. С ними и должны будут заключаться «выгодные» сделки.
Но, может быть, это не меняет дела? Может быть, с точки зрения, исключающей мораль, даже выгоднее «признать» именно Зиновьева с Дзержинским? Не самые ли они надежные в смысле исполнения договорных условий — скручиванья русских в бараний рог и свободной продажи России?
Заманчивые соображения! Но они обманны. Признание Зиновьева и Дзержинского уже их не спасет. Признание для них (для сегодняшней «советской власти») может лишь сыграть роль мешка с кислородом, т. е. продлить агонью на несколько минут.
То, что я говорю, не есть
Ну, а если и в эти несколько минут агонии все-таки можно успеть получить какие-нибудь выгоды? Если ради них все-таки стоит поднести к устам Зиновьева мешок с кислородом — признание?
Пусть каждая европейская страна решает этот вопрос для себя, но пусть знает, на что идет. В несколько минут, при большой ловкости, можно заставить подписать завещание в свою пользу; но получить капитал, которого у завещателя никогда не было или которым он владел незаконно, — нет ни малейшей возможности. Но и это не все: спешно вынудивший бесполезную подпись рискует большими неприятностями от законных наследников и, несомненно, рискует своими возможными будущими интересами.
Я люблю Европу. Из всех стран ее я люблю больше всех прекрасную Францию, мое второе отечество. Я верю, что ее уклон в сторону жизненных интересов предпочтительно перед страной вечных ценностей — уклон вынужденный и временный. И я не меньше всего желал бы, чтобы Франция взяла на себя этот страшный риск — несвоевременного признания «советской власти». Ибо это воистину риск и воистину страшный. Страшный — и смешной вместе.
Да спасет Францию ее Гений, — как спасал доныне, — от непоправимо ложных шагов.
ЛИТЕРАТУРНАЯ ЗАПИСЬ
Надо, прежде всего, воскреснуть.
Двадцать лет непрерывного вглядыванья в литературу, оценки писателей, старанья выразить то, что видишь; двадцать лет критической работы… и затем, с начала 18-го года, конец. Нет не только меня (что — я?), нет литературы, нет писателей, нет ничего: темный провал.
Я говорил не раз прежде, что в России мало существует «литература» (в западном понятии), существуют, главным образом, писатели. Что у нас есть отдельные, крупные личности, а общность литературная, лицо литературы, смутно, сложно, неопределенно.
Теперь вижу: я ошибался. Теперь вижу — нет, была и «литература», была общая чаша, громадная, полная… чем? драгоценными камнями? Ценными во всяком случае. Разной ценности. От алмаза до скромного аквамарина. Даже еще проще попадались камушки.
Дело критиков было разбираться в этом богатстве, отмечать ценность и место всякого камня. Мы это посильно и делали. Если находили совсем негодный булыжник — старались его удалить.
Так было. Пока не пришли новые времена.
Сначала прихлопнули нас всех темной, тяжелой крышкой. Наступила — смерть не смерть — смертная тишина.
Не слишком велика была чаша российской литературы; мешала там и под крышкой. Сокровище — да; но такое, что нельзя его ни продать, ни обменять: да еще сторожить надо усиленно — а это дорого. Уничтожить? Пробовали, — очень уж долгая история. И чашу русской литературы из России выбросили. Она опрокинулась, и все, что было в ней, — брызгами разлетелось по Европе.
Погибло? Пропало? Разбилось? Ну, разбивается только стекло. О нем и не забота. Установим пока первое данное: русская современная
Может быть, неслыханное испытание и не так бесполезно для русских писателей. Во всяком случае для критика, если он сам уцелел, вовремя пришел в себя и может оглядеться вокруг, — оно полезно: вернее ценишь, яснее видишь… и писателей, и свои собственные ошибки. Разве не случалось нам звать искусством то, что затем на глазах развеялось пылью? И не надеялись ли мы порою на художника, который, когда буря сорвала с него одежды, оказался просто ничтожеством?
Зато вдвое, во сто раз дороже и ценнее испытание выдержавший; тот, кто продолжает свое дело на чужбине, без родины, без земли, — почти без тела; если даже раны его незалечимы — творчество его бессмертно…
Оставим, однако, лирику. Посмотрим просто, что делается с нашей литературой в Европе.
В Европе… не в России. Что сделали в России с русскими писателями — мы видели, а что делается с немногими, подлинными, там еще остающимися, я не знаю (конечно, знал бы, если бы, чудом, наперекор рассудку и вопреки стихиям, там кто-нибудь расцвел, как Ааронов жезл). Там, из старых, все время действовали, — да и по сию пору, кажется, писателями считаются, — Ясинский и Луначарский, а третий — Брюсов. Но первые два как не были в литературе, так и остались вне ее. Луначарский всячески пытался объявить себя Гёте: по декрету — не вышло; Фауста своего написал (рабочего) — тоже ни черта; теперь махнул рукой и просто живет — неразвенчанным Хлестаковым. Брюсов в литературе был, но автоматически из нее выпал. Последние стихи этого, когда-то талантливого, человека возбуждают лишь удивление и неприятную жалость.
Из живых, там погребенных, — Сологуб. Но он должен был приехать сюда три года тому назад. Накануне отъезда трагически погибла его жена. С этих пор мы не должны говорить о «жизни» Сологуба; с этих пор начинается его «житие».
Какое имя ни вспомнишь — все здесь. Последний по времени «европеец» — Арцыбашев. Известное писательское «целомудрие» еще не позволяет ему отдаться, что называется, чисто «художественному творчеству». Но с какой силой, с каким блеском заговорил он после пятилетнего молчания! Каждая критическая статья его — воистину «художественное» произведение. Он покуда в Варшаве (Польша ведь тоже ныне в некотором роде «Европа»), и печатается в маленькой местной газете «Свобода»… Я с грустью (и с некоторым ужасом) думаю, что вырвавшийся из плена Арцыбашев только в этой «Свободе» и мог обрести свободу слова… Попади он сразу к нам, в гущу эмигрантской прессы, его бы укротили. Художникам не полагается писать статей. По нынешним временам всякая статья — «политика» (и правда, никак не увернешься, раз заговорил просто по-человечески). Беллетристу же у нас, в данную минуту, дозволяется знать свою беллетристику, а дальше чтобы ни ногой.
Арцыбашев — настоящий художник. У него очень неровный, со срывами, но сильный талант. До сих пор помнится мне его давняя, острая и глубокая вещь — «Смерть Ланде». Но Арцыбашев не только художественный писатель, он как-то весь талантлив, сам; не художник-беллетрист, а и художник-человек. Поэтому я и говорю о несомненной художественности его статей. У нас же «художество» сейчас загнано в рамки «беллетристики», иного места ему не полагается. Это печальная действительность, но это, конечно, минует. Пока же я радуюсь, что Арцыбашев нашел свободу хоть в этой маленькой, малочитаемой «Свободе».