Медвежий вал
Шрифт:
Крутов прислонился к сосне, достал из кармана зажигалку и при ее трепетном свете вскрыл письмо. Читать было трудно, но он не спешил. «Недавно получила ваше письмо и только что собралась ответить...» Лена почти не писала о себе. Лишь в конце, наспех набросанные строки совсем другого тона. «Сегодня все пришли с задания, отдыхаем. Обычно ребята собираются у блиндажа, играют на баяне, поют, но сегодня не до того, потеряли лучшего разведчика. Не могу себе этого представить: еще вечером он смеялся, шутил, и вот его нет. Хочется не думать об этом, но я не могу ничего с собой поделать. Кажется, еще немного, и я расплачусь, разревусь. Простите, Павел, меня за малодушие. Мне хотелось бы увидеться с вами, поговорить. Вы, наверное, высмеяли бы меня, и это было бы правильно. Однако
— Милая Лена, — прошептал Крутов. Самые теплые чувства волной нахлынули на него.
Скрипнула дверь блиндажа, узкая полоса света рассекла тьму и пропала.
— Павел, где ты?
Крутов обнял Малышко за плечи:
— Сеня, дорогой мой, друг!
— Ты чего сбежал?
— Я не мог. Ты понимаешь, Сеня, она тоже разведчица, славная девушка...
Они долго, не замечая холода, говорили о том, можно ли полюбить с одной встречи, сильно навсегда, и о многом, о чем в другое время даже не подумали бы. И это было понятно: через сутки один из них должен положить на чашу весов свою жизнь ради победы, а другой — доказать, что верность друга — это не просто слово...
Они говорили еще долго, и, когда вошли в блиндаж, там было тихо и неуютно. Ушел Кравченко, улеглись спать остальные, и только один из офицеров еще сидел за неубранным столом, склонившись чубом на руку.
Заслышав скрип двери, он поднял голову, посмотрел на вошедших и сказал:
— Черти-именинники, сбежали! Я для них старался, картошку жарил... Давайте хоть посуду уберем.
Глава третья
В легкой вечерней дымке угасало солнце. Его последние лучи скользнули над землей, коснулись верхушек сосен в роще, блеснули яркими огоньками на уцелевших стеклах в Ранино, окрасили в пурпурный цвет пучки перистых облаков. Стайка трассирующих пуль пронизала погрузившуюся в сумерки лощину. Бледной звездочкой на светлом еще небе зажглась и, описав дугу, угасла первая ракета. На землю опускалась ночь.
Одетые в темно-пятнистые халаты, разведчики поднялись на пригорок и мягко, пружинисто ступая, скрылись в траншее. Их уже ждали. Нетерпеливо поглядывая, ходил по траншее Крутов, повторял необходимые распоряжения командиру минометной роты Еремеев.
— У тебя все в порядке? — спросил Крутов, когда к нему подошел Малышко. — Здесь все готово!
Он счел излишним рассказывать ему, что произведена перестановка пулеметов; что в первую траншею сели артиллеристы-корректировщики; что с грехом пополам, после долгих разговоров, он уломал врача выйти в батальон на случай, если потребуется срочная помощь или переливание крови; что Еремеев, предоставив врачу свой блиндаж, перешел в роту; что он, Крутов, пользуясь старой дружбой, договорился с командиром дивизиона Медведевым о поддержке и тот не пожалеет снарядов и даст огонька как следует, чтобы прикрыть отход разведчиков...
Минометы и пулеметы уже начали вести беспокоящий огонь по траншеям противника на соседних участках. Казалось, не оставалось такой мелочи, которую не предусмотрел бы Крутов.
В ожидании команды разведчики примостились в траншее на корточках и закурили. Среди них Крутов увидел Григорьева, ходившего с ним осенью на задание в тыл врага, и кивнул ему головой. Большинство разведчиков было набрано из бойцов нового пополнения, и каковы они будут в деле, он не знал, хотя в разведку отбирали на добровольных началах, и народ должен быть хороший. На вид все были крепкие, здоровые парни. Они молча курили, пряча огоньки самокруток в рукава халатов. Все было ясно, все решено, и гадать «выйдет — не выйдет» не полагалось. Может, поэтому разговор не клеился.
— Холодно, аж трясет... — поеживаясь, сказал один.
— Эка новость, трясет! Всегда трясет. А летом не трясет разве? Нервы, браток! — ответил сосед. —
— Хватит! — грубо оборвал его третий, видимо командир отделения, хотя погоны у него, как и у других, были скрыты под маскхалатом.
Разведчики замолчали, уткнули лица поглубже в рукава и, делая глубокие затяжки, стали докуривать цигарки.
— Значит, с огнем все будет в порядке? — еще раз спросил Крутова Малышко. — Сигналы помнишь?
— Все помню, Сеня, сам буду смотреть!
Малышко обернулся к разведчикам и тихо скомандовал:
— Кончай курить! — И несколько выждав: — Вперед!
Пока бойцы выходили из траншеи, он, крепко стискивая руки Крутова, сказал:
— Ну, бывай, Павло! Если что... знаешь мой адрес...
— Удачи, Сеня. Жду тебя!
Малышко, словно борясь с кем-то другим, не желавшим отпускать его из уютной и безопасной траншеи, резко оттолкнул руки Крутова и кошкой, ловкий и гибкий, перемахнул за бруствер траншеи. Пригнувшись, он сбежал по скату высоты в лощину и скрылся в темноте.
Еремеев потоптался в окопе, прислушался и посмотрел вперед. Там было тихо и пока спокойно...
— Пойдем, Павел Иванович, в блиндаж, покурим. Все равно часа полтора ждать еще. Пока доползут, оглядятся... — Он махнул рукой. — Пойдем!
— Вы идите, а я побуду здесь. Не могу! — отозвался Крутов.
— Дружка проводил, вот и сосет, — посочувствовал Еремеев. — Чертова война, сколько ни воюй, а все никак не привыкнешь. Так я пойду, покурю.
Крутов, привалясь грудью к стенке окопа, долго стоял не шевелясь. Стоял и думал: «У Малышко мать и невеста в заводском поселке недалеко от Свердловска. Говорят, материнское сердце чувствует беду на расстоянии. Что она сейчас, думает о своем сыне или нет? Возможно! Все же — мать!.. Не так просто. Случись что, выплачет все глаза... А невеста? Тоже поплачет, погорюет, посетует на свою судьбу...» Сам не заметив, он стал думать о том, что уже полтора года, как не стало его Иринки. Если бы оставалась хоть малая надежда на то, что она вернется, он ждал бы ее еще год, два, до самого конца войны и даже больше! Но если надежды нет и ждать некого?
Усилием воли он попытался направить мысли по старому руслу, чтобы представить себе мать Малышко, но ничего не получилось. Он мог быть ему верным другом, но думать все-таки о своем, пережитом...
Перед глазами стояла своя мать. Она откуда-то издалека смотрела на него печальными глазами. Сколько лет, как он из дому? Семь. Семь лет, как она проводила его на учебу в Свердловск, совсем не предполагая, что проводила сразу на две войны. Ему вздумалось учиться на художника, и отец — старый рабочий — не стал возражать: у молодежи своя дорога; за то и воевали они — отцы, отстаивая советскую власть! Бежали годы учебы, бежали и события. Зашевелились на границе враги. Хасан, Халхин-Гол. Потом освобождение братьев-украинцев и белорусов. Вместе с тысячами молодых людей и он ушел служить в армию, не окончив своей учебы. Он сразу решил, куда ему определиться. «В стрелки!» — сказал он в военкомате и без сожаления подставил свой чуб под машинку парикмахера. Только об одном он печалился, — не было матери на вокзале, когда будущих солдат под залихватские переборы гармошки, плач, громкие напутствия провожающих повезли в далекую Сибирь. Вот тут впервые до боли защемила ему сердце тоска, и он в отчаянии забился на нижние нары, завернулся с головой в пальто, чтобы не думать, не заплакать.
Итак, Сибирь! Кто-то ехал от дома, а он, наоборот, приближался к своей родине — Дальнему Востоку. Но до дому он не доехал. На полпути, в Красноярске, им пришлось выгружаться. Не успел он как следует оглядеться в новой обстановке, еще форма топорщилась на нем, как их часть круто замесили приписным составом — солидными дядьками-сибиряками — и отправили на финский фронт. Однако к фронту не довезли. В Пскове их эшелон разгрузили, и вот тут-то они узнали, что значит солдатская наука. С утра до позднего вечера их заставляли ползать, перебегать, стрелять, метать гранаты, варить суп в котелках, за полчаса ставить палатки на снегу и тут же затапливать железные складные печки.