Меип, или Освобождение
Шрифт:
Он пожимал плечами.
— Да, конечно, — говорил он, — я знаю эту песню. Я даже читал стоиков. Повторяю, я непохож на них и на тебя. Да, я могу временно найти нечто вроде счастья в книгах, произведениях искусства, работе. Затем в тридцать-сорок лет я пожалею о погибшей жизни. Будет слишком поздно. Я иначе представляю себе это. Сперва избавиться от одержимости честолюбием посредством единственного сильнодействующего средства — удовлетворения его, а после этого (но только после этого) окончить свою жизнь в мудрости искренней, потому что она знает, что ей презирать… Да… А любовница, настоящая аристократка, избавит меня от десяти лет неудач и низменных интриг…
Я вспоминаю об одной черте, в то время мною плохо понятой, но теперь объясняющей мне многое. Увидев
— Но, послушай, что за идея! — говорил я ему. — Ты ее даже не понимаешь.
— Ты плохой психолог! — отвечал он. — Разве ты не видишь, что в этом все удовольствие?
Теперь вы понимаете всю эту механику? Не находя у своих обычных любовниц знатного происхождения стыдливости, необходимой для его счастья, он искал иллюзию всего этого в тайнах незнакомого ему языка.
У него было много памятных книжек, заполненных интимными записями, планами работ. Его проекты были очень разнообразны, начиная от всеобщей истории мира и кончая геометрией морали. Однажды вечером, найдя одну из таких книжек, забытую им на столе, мы ее с злорадным любопытством перелистали и нашли там много занимательного. Я запомнил одну мысль, типичную для стиля Лекадьё: «Неудача доказывает слабость желания, а не его безрассудность». В начале одной страницы стояло:
ТОЧКИ ОПОРЫ | |
---|---|
Мюссе в двадцать лет — великий поэт. | Ничего не поделаешь. |
Гош и Наполеон в двадцать четыре года были главнокомандующими. | Ничего не поделаешь. |
Гамбетта в двадцать пять лет был знаменитым адвокатом. | Возможно. |
Стендаль печатает «Красное и черное» только в сорок восемь лет. | Вот что подает надежду. |
Эта записная книжка честолюбца показалась нам довольно смешной, хотя гипотеза «Лекадьё — гениальный человек» была, в сущности, далеко не так абсурдна. Если бы у нас спросили: «Кто среди вас имеет какие-нибудь данные, чтобы выделиться из толпы и достигнуть большой славы?» — то мы ответили бы: «Лекадьё». Но кроме этого нужно покровительство судьбы. В жизнь каждого великого человека вкрапляется незаметное событие, которое отворяет дверь успеху. Чем бы стал Бонапарт без Вандемьера [29] в Сен-Роше? Байрон без удара бича, полученного им от шотландских критиков? Чем-нибудь очень обыкновенным. И Байрон еще хромал, что является для поэта силой, а Бонапарт, застенчивый, боялся женщин. Наш Лекадьё был некрасив, был беден, талантлив, но найдет ли он свой Сен-Рош?
29
Вандемьер(франц. vendemiaire, от лат. vindemia — сбор винограда) — 1-й месяц (22/23 сент. — 21/22 окт.) французского республиканского календаря (1793–1805).
Вандемьерский мятеж — вооруженное выступление роялистов (стремившихся восстановить французскую монархию) в Париже, в местечке Сен-Рош 3–5 октября (11–13 вандемьера) 1795 г. Подавлен генералом Наполеоном Бонапартом.
В начале третьего года нашего пребывания в школе директор позвал в свой кабинет нескольких из нас. Директором был Перро, тот Перро, который написал «Историю искусства», славный человек, похожий одновременно на только что выкупавшегося дикого кабана и на Циклопа, так как он был крив на один глаз и чудовищен. Когда у него спрашивали совета насчет будущего он отвечал: «Ах, будущее!.. Окончив
В этот день он нам сказал следующую речь: «Вам знакомо имя Треливана, министра? Да? Хорошо… Треливан прислал мне своего секретаря. Он ищет преподавателя для своих сыновей и спрашивает, не захочет ли кто-нибудь из вас давать им уроки истории, литературы, латыни. Часы уроков будут выбраны с таким расчетом, чтобы вам не пришлось пропускать лекций. Конечно, я пойду во всем навстречу. По моему мнению, это хороший случай, чтобы заручиться высоким покровительством и получить, быть может, после окончания школы синекуру, которая даст вам кусочек хлеба до конца ваших дней. Это предложение заслуживает внимания. Подумайте об этом, сговоритесь между собой и вечером приходите ко мне сказать, на ком остановился ваш выбор».
Мы все знали Треливана, друга Жюля Ферри и Шалемель-Лакура, самого культурного, самого остроумного из государственных людей того времени. В молодости он удивлял Латинский квартал, декламируя на столе речи Цицерона против Каталины и обрушивая на головы противников грозные филиппики. Старина Газ, профессор греческого языка в Сорбонне, говорил, что у него не было никогда лучшего ученика. Находясь у власти, он сохранил причуды, которые нас восхищали. На трибуне Палаты он цитировал поэтов. Когда его слишком резко интерполировали (это было время нападок по поводу Тонкина, и оппозиция была свирепа), то он открывал Феокрита или Платона и совершенно переставал слушать. Даже эта идея выбрать для своих детей, вместо обычных учителей, юного педагога из нашей среды — была очень типична для Треливана и понравилась нам.
Я очень охотно согласился бы приходить к нему на несколько часов в неделю, но Лекадьё, бывший среди нас на роли «касика» [30] , имел право первенства. Он находил, что ему представляется случай, о котором он так давно мечтал: он сразу попадал к могущественному человеку, чьим секретарем он когда-нибудь сделается и чье влияние, несомненно, откроет ему доступ в тот таинственный мир, которым наш товарищ мечтал когда-нибудь властвовать. Он выставил свою кандидатуру на это место и получил его. На следующий день он вступил в отправление своих обязанностей.
30
Касик— верховный жрец в Мексике.
Мы сделали себе привычку, Лекадьё и я, беседовать подолгу каждый вечер на площадке лестницы, ведущей в дортуар. Я узнал в первые дни тысячи подробностей о доме Треливанов. Лекадьё видел министра только один раз, в первый день, да и то он должен был ждать до девяти часов вечера, так как заседание Палаты очень затянулось.
— Итак, что же сказал великий человек? — спросил я его.
— Итак, — сказал мне Лекадьё, — я был вначале разочарован. В сущности, хочется, чтобы великий человек не был просто человеком. Как только видишь глаза, нос, рот, как только слышишь обычные слова, то начинает казаться, что рассеивается какой-то мираж. Но Треливан приятен, сердечен, умен. Он говорил со мной о Школе, расспрашивал меня о литературных вкусах нашего поколения, затем повел меня к своей жене, которая, как он сказал, занята больше чем он воспитанием детей. Она меня хорошо приняла. По-видимому, она его боится, и я бы сказал, что он старается говорить с ней ироническим тоном.
— Хороший признак, Лекадьё. Красива ли она?
— Очень.
— Но не очень молода, потому что сыновьям…
— Ей около тридцати лет… может быть, немного больше.
В следующее воскресенье мы были приглашены на завтрак к одному из наших прежних преподавателей, ставшему депутатом. Он был другом Гамбетты, Бутелье, Треливана, и Лекадьё воспользовался случаем, чтобы получить некоторые сведения.
— Не знаете ли вы, сударь, из какой семьи происходит госпожа Треливан?