Мельмот скиталец
Шрифт:
Я успел заметить, что у человека этого очень мягкий характер, что он приветлив и обходителен с другими. Очевидно, качества эти у мужчин всегда сочетаются с крайней вялостью ума и холодностью души. (У женщин все это бывает иначе, но весь мой жизненный опыт неизменно убеждал меня, что когда в характере мужчины обнаруживаются черты женской мягкости и уступчивости, то за этим следуют предательство, вероломство и бессердечие). И во всяком случае, если такие качества налицо, то монастырская жизнь особенно способствует тому, чтобы человек еще более ослабел душевно при том, что видом своим и манерами он будет располагать к себе окружающих. Когда человек делает вид, что он хочет помочь другим, а в действительности у него нет для этого ни сил, ни даже настоящего желания, то он тешит этим и свои собственные слабости, и еще большие слабости тех, на кого он направляет свое внимание. Монах, о котором идет речь, всегда считался человеком очень слабохарактерным, и вместе с тем в нем было какое-то особое обаяние. Его постоянно использовали
— Мне ничего не надо, я хочу только умереть, — ответил он. Лицо его оставалось совершенно спокойным, но «в этом спокойствии было не столько смирения, сколько безразличия.
— Значит, вы совершенно уверены, что вы уже на пути к вечному блаженству?
— Я ничего об этом не знаю.
— Как же это, брат мой? Может ли быть, чтобы умирающий произносил такие слова?
— Да, если он говорит правду.
— Но если он монах… если он католик?
— Все это пустые слова. Сейчас я, во всяком случае, ощущаю в себе эту правду.
— Вы меня поражаете.
— Мне уже все равно… Я стою на краю пропасти… должен кинуться вниз, и совершенно неважно, подымут ли при этом крик люди, которые это увидят.
— Но ведь вы же выразили желание умереть?
— Желание! Скажите лучше, нетерпение! Я только маятник, который шестьдесят лет кряду отбивал одни и те же часы и минуты. Не пора ли этому механизму захотеть, чтобы его завели? Жизнь моя до того однообразна, что всякий переход, даже к страданию, может быть только благом. Словом, я устал и мне хочется перемены.
— Но ведь и я, и вся монастырская община уверены, что вы сделались монахом по призванию.
— Все, что вам казалось, было обманом… Я жил обманом… Я весь был обман. В мой смертный час я прошу прощения за то, что говорю правду… Думаю, что теперь никто не может мне отказать в этом праве или опровергнуть мои слова… Монашество было мне ненавистно. Заставьте человека страдать — и силы его проснутся, обреките его на безумие — и он впадет в оцепенение, подобно тем живым существам, которых мы находим теперь в дереве или камне застывшими и успокоенными; но осудите его одновременно и на страдание и на бездействие, как то бывает в монастырях, — и он испытает и муки преисподней, и муки распада перед небытием. В течение шестидесяти лет я непрестанно проклинал свою жизнь. Ни разу не был я окрылен надеждой: мне ничего не оставалось делать и нечего было ждать. Ни разу не ложился я спать умиротворенный, ибо в конце каждого дня наместо благочестивых молитв я мог только перебирать в памяти намеренно учиненные за этот день святотатства. С тех пор как жизнь твоя перестает подчиняться твоей собственной воле и подпадает под влияние некой механической силы, она становится для мыслящего существа нестерпимою мукой.
Я никогда ничего не ел с аппетитом, ибо знал, что, хочу я есть или нет, я все равно обязан являться в трапезную, как только зазвонит колокол. Я никогда не мог лечь спать спокойно, ибо знал, что тот же колокол призовет меня снова, не посчитавшись с тем, нуждается ли мой организм в продлении или сокращении отдыха. Я никогда по-настоящему не молился, ибо молиться стало моей обязанностью. Я отвык надеяться, ибо возлагать надежды мне всегда приходилось не на господнюю правду, а на обещания людей и жить в вечном страхе перед ними. Спасение мое зависело от жизни такого же слабого существа, каким я был сам, и мне, однако, приходилось вынашивать в себе эту слабость и добиваться, чтобы луч благодати господней хоть на миг блеснул мне сквозь жуткую тьму человеческих пороков. Я так и не узрел его — я умираю без света, без надежды, без веры, без утешения.
Слова эти он произнес совершенно равнодушно, и равнодушие его было страшнее, чем самые дикие корчи, в которые повергает человека отчаяние.
— Но послушайте, брат мой, — сказал я, едва переводя дыхание, — вы же всегда были очень точны в исполнении монастырских правил.
— Это было всего-навсего привычкой — поверь словам умирающего.
— Но, помните, вы же ведь очень долго убеждали меня стать монахом; настойчивость ваша была, очевидно, искренней, это ведь было уже после того, как я принял обет.
— Вполне естественно, что человеку несчастному хочется иметь товарищей по несчастью. Ты скажешь, что это крайний эгоизм, что это мизантропия, но вместе с тем это очень естественно. Тебе ведь приходилось видеть в кельях клетки с птицами. Пользуются же люди прирученными птицами для того, чтобы заманивать диких? Мы были птицами в клетках, вправе ли ты осуждать нас за этот обман?
Я не мог не услышать в словах этих той циничной откровенности глубоко порочных людей [181] [182] , того страшного паралича души, который лишает ее возможности что-либо воспринять или на кого-либо воздействовать; душа тогда как бы говорит своему обвинителю: „Подойди, сопротивляйся, спорь — я вызываю тебя. Совесть моя мертва, она не
181
Смотри госпожа Жэилис. «Жюльен Дельмур»[182]. (Прим. автора).
182
«Жюльен Дельмур». — Указанный в авторской сноске роман французской салонной писательницы г-жи Жинлис (MmR de Genlis, Madeleine Stephanie Felicite, 1746–1830) в подлиннике, озаглавлен «Выскочки, или Приключения Жюльена Дельмура, рассказанные им самим» («Les parvenus ou les aventures de Julien Delmour, ecrites par lui-meme», 2 vols. Paris, 1819). Этот роман о французской революции 1789 г., в котором отражены многие эпизоды собственной жизни писательницы и явственно чувствуется тенденция всячески идеализировать благовоспитанное и образованное дворянское общество дореволюционной эпохи, противопоставляя его и среднему сословию и народу. Сюжет романа несложен. Жюльен Дельмур, сын кондитера, еще до революции дружил с сыном виконта я был безнадежно влюблен в его сестру. Но она вышла замуж за графа, которого потеряла после революции, так как он был казнен по приговору революционного трибунала; Жюльен спасает ее из тюрьмы, но она предпочитает замужеству с ним монастырь в эмиграции, и он женится на другой, также спасенной им вдове казненного аристократа. Роман представляет известный интерес своими картинами революции во Франции, которую г-жа Жанлис видела собственными глазами, когда ее муж стал жертвой революционного террора, а она сама принуждена была эмигрировать. Роман о Жюльене Дельмуре вышел в свет в 1819 г. и пользовался в Европе большим успехом в то время, как Метьюрин заканчивал работу над «Мельмотом Скитальцем».
Все это поразило меня, я пытался себя переубедить.
— Ну а как же тогда объяснить, — сказал я, — что вы так неукоснительно исполняли все монастырские правила?
— А ты что, разве никогда не слышал, как звонит колокол?
— Но ведь ваш голос всегда был самым громким, самым отчетливым в хоре.
— А ты разве никогда не слыхал, как играет орган?..
Я вздрогнул, однако продолжал расспрашивать его, я считал, что, сколько бы я от него ни узнал, этого все равно будет мало.
— Но скажите, брат мой, ведь молитвы, которым вы непрестанно предавались, должны же были привести вас к тому, что вы незаметно прониклись их духом, не правда ли? Через внешние формы вы должны были в конце концов приобщиться и к самой сути вероучения? Не так ли, брат мой? Скажите мне перед смертью всю правду. Как бы я хотел обрести эту надежду! Я готов претерпеть все что угодно, лишь бы она пришла ко мне.
— Такой надежды нет и не будет, — сказал умирающий, — не обольщайся. Если человек непрестанно исполняет все религиозные обряды, а сам не проникнут духом пресвятой веры, сердце его безнадежно черствеет. Нет людей более чуждых религии, нежели те, кто постоянно занят соблюдением ее форм. Я твердо убежден, что добрая половина нашей братии сущие атеисты. Мне довелось кое-что слышать о тех, кого принято называть еретиками, и читать то, что они пишут. Среди прихожан наших есть люди, которые ведают местами в церквах (ты скажешь, что это страшное святотатство — торговать местами в храме господнем, и ты будешь прав), у них есть люди, которые звонят в колокол, когда надо бывает хоронить их покойников, и единственное, чем эти несчастные проявляют свою веру, — они следят, пока идет месса (принимать в ней участие они не могут), за взиманием платы и, падая на колени, возглашают имена Христа и господа бога и одновременно прислушиваются к тому, как хлопают двери, ведущие к привилегированным местам, ибо не могут отрешиться от суетных мыслей, и всякий раз вскакивают с колен, чтобы и им досталась хоть малая толика того серебра, за которое Иуда предал Спасителя и себя самого. Ну а их звонари — можно подумать, что соприкосновение со смертью делает их человечнее. Как бы не так! Могильщики, например, получают тем большую плату, чем глубже вырытая могила. И вот звонарь-могильщик и все остальные затевают иногда настоящую драку над бездыханным телом, которое самой недвижностью и немотой своей являет им грозный упрек за эту калечащую человека корысть. Я ничего этого не знал, но последние его слова смутили меня.
— Так, выходит, вы умираете без надежды и веры? Ответом мне было молчание.
— Но ведь вы же сумели убедить меня своим красноречием, которое казалось ниспосланным свыше, чудом, которое я увидел собственным» глазами.
Он рассмеялся. В смехе умирающего есть всегда что-то очень страшное: находясь на грани земного и загробного мира, он как будто лжец и тому и другому и утверждает, что и радости, которые несет нам первый, и надежды, которые сулит второй, не более чем обман.
— Чудо это сотворил я, — ответил он с невозмутимым спокойствием и увы, даже с тем торжеством, которое бывает у заядлых мошенников. — Я знал, из какого водоема туда поступает вода; с согласия настоятеля мы за ночь выкачали его весь. Пришлось как следует поработать, и чем больше мы трудились, тем больше потешались над твоим легковерием.