Мелодия Секизяба (сборник)
Шрифт:
В тот день я уже не мог заниматься. Придумав какой-то предлог, я побрёл домой, и в тот день едва не заблудился. Смотрел ли я на тропу, закрывал ли глаза — я видел Кумыш, окружённую серебряным сиянием.
И с этой девушкой я столько лет сидел на одной парте? О чём я думал эти годы? Где были мои глаза? Мы вместе учились, участвовали в самодеятельности, танцевали, шутили, смеялись, говорили о всякой всячине, о важном и неважном. Почему же я ни разу не увидел её так, как сегодня… не сказал ей, как она мне нравится.
А может быть и правильно, что
И вот теперь она стоит и ждёт. Но кого?
Может быть меня? Ведь что ни говори, я был ей хорошим товарищем все эти годы, защищал её, как мог, помогал ей. Может быть сейчас, в этот день, когда мы все разлетаемся в разные стороны, и кто знает, увидимся ли снова, она хочет сказать мне несколько слов на прощанье.
И тогда, не отрывая от неё взгляда, я сделал несколько шагов вперёд, и тут же замер на месте. Ведь могло быть, да, именно так и могло быть, что ждёт она вовсе не меня, и я только помешаю ей, и она нахмурится и навсегда будет думать обо мне как о надоедливом парне, который помешал ей с кем-то проститься.
Так я и стоял, не в силах подойти, и уйти тоже не в силах. Нет, наверное, я всё-таки подошёл к ней, потому что она вдруг оказалась совсем рядом. Она погладила ладонью поверхность старой парты, изрезанной ножиком, и вдруг спросила:
— Ашир… зачем ты написал обо мне заметку в стенгазету?
Сначала мне показалось, что она хочет сказать что-то другое. При чём тут была эта заметка? Да и разве я написал что-нибудь плохое, соврал что-нибудь. Мне было приятно писать эту заметку. В ней я писал о нашем выпуске, о том, как хорошо нам было вместе все эти годы и о том, что самая лучшая наша ученица — конечно, ею была Кумыш, закончила школу с золотой медалью, и что мы все этим гордимся. Вот и всё, что я написал — чистая правда.
Так я и объяснил Кумыш.
— Всё, что я написал, — чистая правда. Разве нет?
— Всё равно как-то неудобно, когда тебя так расхваливают.
— Я этого не понимаю, Раз ты была все эти годы отличницей — я так и написал. Получила золотую медаль — тоже написал. Может быть есть ещё какая-нибудь Кумыш, получившая золотую медаль?
Кумыш молча продолжала поглаживать крышку от парты.
— Может быть просто не нужно было ничего писать? — сказала она тихо. — Ведь всё кончилось… и не будет теперь у нас стенгазеты. И нас здесь больше не будет.
Всё это время я очень внимательно рассматривал носок своего ботинка. Разве об этом, о стенгазете, должны бы мы говорить. Разве об этом я должен сейчас думать? Но я не мог заставить себя. Какой я всё-таки неуклюжий, здоровенный дурак. Почему язык мне не повинуется. Почему, когда я дома, один, или среди ребят, слова так и сыплются изо рта, а сейчас хотя бы одно слово сказать, одно единственное слово.
Но ничего я придумать не мог.
— Ты идёшь домой?
— Не знаю. — Это вырвалось у меня само собой, но тут же я понял, что действительно
Кумыш рассмеялась своим замечательным серебристым смехом:
— Какой ты смешной, Ашир. Ну как же можно не знать?
— А ты знаешь?
— Я знаю.
— Ну и куда же ты сейчас пойдёшь?
Она думала не больше секунды.
— Туда же, куда и ты.
— Тогда пошли к водопаду.
— Это ты замечательно придумал, Ашир. Пошли.
И она пошла впереди. Шла она очень быстро. Просто удивительно было, как это ей удаётся. Она словно плыла над землёй, стараясь не обидеть ни одно существо, не наступить ни на одну травинку, и вместе с тем мне приходилось то и дело прибавлять шагу, чтобы не отстать от неё. Я всё время думал, что же сказать ей такое, чтобы она поняла, что у меня на сердце, но в голове была какая-то каша. А тут ещё Кумыш, то и дело оглядываясь, посмеивалась надо мной.
— Что-то ты совсем разучился ходить, Ашир. Еле плетёшься. Может устал? Может отдохнуть хочешь?
— Я? Устал?
— А кто еле-еле плетётся следом?
— Просто боюсь наступить тебе на пятки.
— Смотри, не заблудись, когда один останешься.
— Да я не только не отстану от тебя, а если и побежишь, догоню в два прыжка.
— Догоняй, хвастунишка.
И она, засмеявшись своим рассыпчатым серебряным смехом, помчалась по тропинке, петлявшей вдоль арыка, обсаженного тутовыми деревьями. Её толстые длинные косы летели вслед за ней, а на расстоянии вытянутой руки вслед за косами бежал я, готовый схватить её в любую минуту. Но мне не хотелось этого делать, Мне хотелось одного — чтобы этот стремительный бег никогда не прерывался, чтобы он длился и длился без конца. От ночной усталости не осталось и следа. Наконец, я поровнялся с ней, и в этот момент она споткнулась, так что, не схвати я её, она упала бы.
Вот так это произошло.
Сначала ни я, ни она, казалось, не понимали этого. Ещё мгновенье назад мы неслись с ней, словно птицы, а теперь я держал её в объятьях, чувствовал всю её, прижимал к груди, и слышал, как бьётся, словно хочет вырваться на свободу, моё собственное сердце.
Потом она сказала:
— Отпусти меня.
Но руки мои никак не хотели этого делить. Тогда она сказала, уже сердясь:
— Пусти. Люди могут увидеть.
Мне было всё нипочём. Пусть видят.
— Пусть видят.
— Пусти, говорю. — И руки Кумыш упёрлись в мою грудь. Она была совсем не слабенькой, но что она могла сделать со мной, будь она и втрое сильней. Ничего.
— Ты же сама сказала, чтобы я тебя ловил.
— Ну, а теперь отпусти. Слышишь.
И тут я разжал руки. Я не узнавал Кумыш, таким голосом она ещё никогда не разговаривала со мной. Я вообще не предполагал, что голос её может быть таким холодным, даже враждебным. Словно она разговаривала со своим злейшим врагом.
— Прости меня, Кумыш, — сказал я. — Я не хотел тебя обидеть.