Меловой крест
Шрифт:
Он замолчал.
Я внимательно посмотрел на Юрка. Его вид и настроение мне нравились все меньше и меньше.
Уныние и внутренний разлад у него временами заслонялись бодрым, наступательным тоном и искусственно возбуждаемой развязностью.
У Юрка был такой же несчастный и в то же время остаточно-воинственный вид, как у Александра Васильевича Суворова на известном портрете кисти Иосифа Крейцингера. Портретист запечатлел Суворова незадолго до смерти. Великий полководец понимает, что все его победы — полнейшая бессмыслица, что они не нужны ни победителям, ни побежденным, что они ничто в сравнении с вечностью, которая — он уже видит это своим мертвеющим совиным глазом — неотвратимо стоит пред ним во всей своей ужасающей красе.
Юрок прятал от меня глаза мнимого победителя, который
Уже никогда ему не черпать радость полной мерой. Не отдаваться любви самозабвенно и до конца. Не наслаждаться дивным закатом на берегу моря. Не вдыхать полной грудью сырой воздух и не восторгаться усталой прелестью соснового бора поздней осенью, когда все в мире — тишина и вечный покой…
Теперь его чувства будут натыкаться на этот страх, который навечно поселился в нем и будет пребывать с ним до последнего его вздоха. И этот страх исчезнет лишь тогда, когда он исчезнет сам…
— И потом, она мне изменяла, — как бы оправдываясь, сказал Юрок о жене и с возмущением добавил: — да, да, изменяла! Притом буквально у меня на глазах! И цинично, лицемерно и безосновательно ревновала к другим бабам!
Вот таким он мне нравился! Сейчас в Юрке просматривался прежний веселый демагог. Уж не от него ли я слышал захватывающий рассказ о постельных забавах, которые он устраивал со своей женой и ее любовниками?
— А что касается юных созданий, — продолжил он, — то они, как известно, любят молодых, длинноногих и политически грамотных. А больных да старых они любят только за деньги. Да, деньги… Эх, если бы у меня были деньги!.. Но, увы, нету у меня этих маленьких кружочков, кои я так страстно люблю…
— Куда же они подевались?..
— А их никогда и не было! Я был так доверчив! Мой издатель заключил со мной такой людоедский контракт! Я в то время, ради того чтобы увидеть свою первую книгу напечатанной, готов был подписать все что угодно. Даже собственный смертный приговор… Попадись мне Мефистофель…
— Не отвлекайся… Ты подписал контракт…
— Да, а что мне было делать? И любой бы подписал, будь он на моем месте… Так что все эти разговорчики о моем богатстве не более, чем завистливая трепотня… Если бы моя жена и ее почтенная матушка знали это, воплей при расставании было бы куда меньше.
— Ты никогда не рассказывал мне, как вообще тебе удалось прорваться? Что тебе помогло, связи, знакомства? Везение?
— Всё вместе. И связи, и знакомства… И письмо… В первую очередь письмо.
— Письмо?
— Да, дело, видишь ли, в том, что почту в редакциях и издательствах давно уже не разбирают и, естественно, не читают. Окажись в сегодняшнем времени Достоевский или Чехов и отправь они свои шедевры, такие как "Братья Карамазовы" или "Дама с собачкой" в адрес любого издательства, их ждет судьба сотен и сотен наивных авторов, посылающих свои произведения в надежде, что они будут напечатаны, и чьи творения никто и никогда не прочтет, потому что они будут тотчас по получении отправлены усталой рукой скучающего от безделья и тоскующего от безденежья редактора в мусорную корзину. На что может рассчитывать неизвестный автор? Только на то, что, может быть, хотя бы прочтут сопроводительное письмо, торжественно лежащее на кирпиче из полутысячи страниц, который и есть собственно роман, призванный прославить имя автора в веках. Ты знаешь, какие письма пишутся обычно в таких случаях? Каждый автор знает… Роман, пишет автор, трогательно слюнявя кончик карандаша, нигде и никогда не издавался. Тон письма просительный, словно автор голоден и просит накормить его хоть каким-нибудь обедом: он согласен даже на макароны по-флотски… В конце литератор выражает робкую надежду, что редактор снизойдет… и напечатает многостраничный роман, в котором автор, превзойдя самого себя, раскрывает животрепещущие проблемы современности, мимоходом прогулявшись по категориям Добра и Зла. Конечно, и сопроводиловки тоже никто не читает… Если кто и прочтет, то лишь для того, чтобы, распалившись, воскликнуть в сердцах: "Никогда и нигде, говоришь? Никогда и нигде не издавался, говоришь, твой сраный роман? И правильно, потому что он никогда, слышишь, писатель херов, никогда и нигде не будет издан! Сколько вас развелось, писак проклятых, покоя нет! Всё пишут и пишут! Занялись бы лучше делом, чем людей от работы отрывать!" И, сняв башмак, — чтобы удобнее было! — ногой в дырявом носке, ухарски вскрикивая, трамбует роман в мусорной корзине. Я всё это знал. Надо было что-то придумать… Что-нибудь эдакое, исключительное. Что-то, что било бы в глаза.
— Нет-нет, интересно! Что ты теперь будешь делать?
— Как что?! Ты разве не слышишь, как натужно скрипят весы? Их кренит в одну сторону. В мире нарушено равновесие! Неужели я должен тебе, как малому ребенку, объяснять, что в мире тогда царят покой и всеобщее благорасположение, когда Добро и Зло уравновешивают друг друга? А сейчас Зло ощутимо возобладало. И если мы, здоровые силы общества, лучшие люди России, будем равнодушно взирать на то, как Зло раз за разом празднует победу, мир очень скоро разлетится на куски. Эх! — Юрок засмеялся и потер руки. — Через пару дней меня выпишут, вернусь домой и примусь опять писать книги… Мне еще так много надо сказать моему читателю… Что мне еще остается? Ты знаешь, оказывается, я уже не могу без этого… Это как добровольная повинность, от которой никуда не уйти. Я ведь и раньше писал…
— Но ты никогда не проповедовал. Помнишь, чем закончил Лев Толстой, возомнивший себя пророком? Слава богу, никто не читает его многостраничных нравоучений. И он останется для нас гениальным автором "Войны и мира"… А Солженицын?..
— Я ведь и раньше писал, — громко перебил меня Юрок, — только никто об этом не знал. И я не проповедую! В этом у меня со Львом Николаевичем серьезные расхождения. Я про-по-ве-дую?! Как ты мог сказать такую чушь? Откуда ты взял? Я объясняю людям, как надо жить. А это совсем другое! Толстой останется для нас гениальным автором… — передразнил меня Юрок, — как ты фальшив, банален… Прямо не человек, а какой-то школьный учебник о двух ногах…
— А каково чувствовать себя знаменитым?
— О, это… это такое возвышенное и возвышающее чувство! А почему ты спросил? Готовишься к славе? Хочешь быть во всеоружии?
— Просто интересно… Так, каково?..
— О, это неописуемо… Кстати, к этому привыкаешь быстро. Я имею в виду известность… Приятно, особенно поначалу, что тебя везде узнают. Да, привыкаешь быстро… И очень скоро тебе кажется, что иначе и быть не могло. И уже забыты годы, проведенные в унылом ожидании чуда. Когда каждый новый год убивал во мне надежду… Мог ли я представить себе такое, что вдруг стану известным… Конечно, в мечтах я порой заносился очень высоко и иногда видел себя на троне, но то в мечтах… А если еще вспомнить, сколько мы пили… И вообще, мне иногда хочется уснуть…
— И не проснуться…
— Нет. Проснуться, а мне…
— Двадцать лет…
— Нет. Десять… и завтра не надо идти в школу.
— Так не ходи…
— Я сделал открытие, — с таинственным видом поглядел по сторонам Юрок, — в сорок лет мне хочется жить ничуть не меньше, чем в восемнадцать. Я хочу жить! — со страстью воскликнул он. — Если бы ты только знал, как я хочу жить!
— Все хотят…
Юрок покачал головой.
— Так, как я, — он сурово посмотрел на меня, — не хочет никто.
Короче, если рассматривать исключительно техническую сторону вопроса, то можно было с некоторыми оговорками сказать, что мой опыт с Юрком удался: сглаз болезни прошел удачно, моего друга освободили из госпитального заключения, и он вышел на волю, тускло посверкивая своей лысиной.
Он вернулся домой и, по его словам, немедленно засел катать роман о короле…