Мемуары. Избранные главы. Книга 2
Шрифт:
Таковы были последние годы долгого царствования Людовика XIV, когда на самом деле правил не столько он, сколько, непрерывно сменяя друг друга, правили другие. В эти последние годы, подавленный бременем неудачной войны, ни от кого не получая помощи по причине бездарности министров и генералов, став жертвой невежественного и коварного семейства, терзаясь, но не из-за собственных ошибок, которые он не желал признавать, а из-за бессилия противостоять объединившейся против него Европе, дойдя до самой горестной крайности из-за расстройства финансов и невозможности оборонять границы, он избрал единственное средство — замкнуться в себе и подавить свое семейство, двор, совесть, своих подданных и все несчастное королевство гнетом все более ужесточающейся власти, стремясь с помощью плохо согласованных средств как можно больше расширить ее пределы, чем только выказывал свою слабость, которой с презрением злоупотребляли его враги. Стесненный в средствах, даже в расходах на стол в Марли и на строительство, он, что касается последнего, оказывался жертвой тех же хитростей, с помощью которых им управляли и в крупных начинаниях. Мансар, смотритель его построек, человек бездарный, но обладавший все же лучшим вкусом, чем его господин, одолевал короля новыми проектами, которые раз за разом приводили ко все большим расходам. Все это давало ему возможность обогатиться, в чем Мансар великолепно преуспевал, а кроме того, приближало к королю, так что он стал персоной, перед которой заискивали даже министры, а следом за ними и все придворные. Он исхитрился представить королю такие проекты зданий, несовершенство коих было очень легко увидеть, тем паче что этот бойкий каменщик незаметно наводил на эту мысль. Король тут же указывал на недостаток либо говорил, как его исправить. Мансар всякий раз изумлялся верному глазу короля, рассыпался в восторгах и уверял, что он школяр в сравнении с его величеством и что тот постиг все тонкости архитектуры и разбивки садов столь же глубоко, как и тонкости управления. Король с удовольствием верил ему, и, если, как это часто случалось, настаивал на каком-нибудь безвкусном решении, Мансар так же восхищался им и исполнял его, пока склонность короля к переменам не давала ему возможности исправить это. Постепенно Мансар обнаглел, стал докучать королю просьбами для себя и своих близких, часто весьма странными, и до того надоел, что король почувствовал великое облегчение, когда он умер. Его внезапная смерть положила начало карьере д'Антена, получившего его должность, правда, весьма урезанную и по названию, и по пределам власти, очевидно, из-за такого своего недостатка, что он не рожден, как Мансар, в подлом звании. Пока была жива г-жа де Монтеспан, г-жа де Ментенон не позволяла отличать его, разве что только в пустяках, но, избавившись от своей бывшей хозяйки, смягчилась к ее сыну, который сумел воспользоваться этим и гигантскими шагами стал выдвигаться в приближенные короля, добился даже известного его доверия и такими же шагами пошел к богатству.
К бедствиям государства присоединились семейные беды, причем весьма чувствительные для короля. Наученный опытом детских лет, он старался держать принцев крови в возможно более униженном состоянии. Их положение улучшалось только для того, чтобы возвысить побочных детей, к тому же законные члены семей бастардов получали преимущества, бесконечно обидные для принцев крови. Они не имели ни губернаторств, ни должностей, кроме тех, что были возвращены великому Конде при заключении Пиренейского мира —
159
Франсуа-Луи, принцу Конти, женатому на Марии-Терезе де Бурбон, дочери Анри-Жюля, принца Конде.
160
Герцог Шартрский и принцы крови устранялись от командования в начале войны за Испанское наследство.
Таковы были долгие и тяжкие обстоятельства ужаснейших бед, испытывавшие стойкость короля и все же больше послужившие его славе, чем блеск всех его побед и долгая цепь удач. Несравненно было величие духа, кое неизменно выказывал в столь длительных невзгодах, среди горестных семейных потрясений этот монарх, привычный к безграничной и всеохватывающей власти у себя дома, к блистательным успехам в своих предприятиях и вдруг узревший, что судьба решительно отвернулась от него. Извне он был тесним разъяренными врагами, которые, видя его безвыходное положение, радовались его бессилию и насмехались над его былой славой; он оказался в беспомощном состоянии, без министров, без генералов, потому что выбирал и назначал их по своим склонностям и прихотям, убежденный в гибельной своей гордыне, будто может и способен сам создавать их. У себя же дома, терзаемый самыми чувствительными и мучительными катастрофами, он ни в ком не находил сочувствия, страдая от собственной слабости; принужденный бороться в одиночестве с мерзостями, тысячекрат более ужасными, чем самые невыносимые его несчастья, с мерзостями, которые непрерывно устраивали ему те, кто был ему ближе и дороже всех, неприкрыто и безудержно злоупотребляя зависимостью, в которую он попал от них, он не мог и не хотел вырваться из нее, хотя и ощущал всю ее тягостность; впрочем, он уже был не способен и по непреодолимой главнейшей склонности и по привычке, ставшей чертой характера, рассуждать об интересе и поведении своих тюремщиков; в сих домашних оковах он сохранил стойкость, твердость духа, внешнюю невозмутимость, стремление всегда, насколько это возможно, держать в руках бразды правления, сохранил надежду в безнадежности благодаря мужеству и мудрости, а не слепоте и держался, как подобает в любых испытаниях держаться королю, на что были бы способны немногие, и именно за это он мог бы удостоиться прозвища Великий, которое дано ему было крайне преждевременно. Именно этим снискал он неподдельное восхищение всей Европы, а равно и тех своих подданных, кто был тому свидетелем; именно этим он вернул себе многие сердца, которые отвратились от него за долгие и тягостные годы его царствования. Он сумел втайне смириться под десницей Господа, признать праведность Его суда, молить Его о милосердии, не унизив ни своего достоинства, ни своей короны в глазах людей, а напротив, тронув их возвышенностью своих чувств. И счастлив был бы он, если бы, любя длань, что насылала на него удары, и принимая их с достоинством, которое безмерно возвышало его смирение, он обратил бы взоры на очевидные и еще устранимые причины, которые были явны всем, кроме стоящих вокруг него, а не занимался бы теми, которые уже невозможно было исправить, а следовало только признать, сокрушаться да предаваться бесполезному раскаянию!
Какое поразительное смешение света и непроницаемой тьмы! Жажда все знать, стремление всего остерегаться, чувство, что у него связаны руки, вызывавшее негодование и приведшее к тому, что он признался в этом, говоря о своем завещании членам парламента и сразу после них королеве Английской; [161] безраздельное сознание собственной несправедливости и бессилия, в чем он сам признался, более того, сказал в лицо своим побочным детям, и вместе с тем полная покорность им и их гувернантке, ставшей гувернанткой для него и для всего государства, причем покорность до того полная, что он даже ни на вот столечко не позволял себе выйти из их воли; уже чуть ли не с радостью почти отвергнув их, дав им почувствовать свои подозрения и свое недовольство, он пожертвовал ради них всем: своим государством, семейством, единственным наследником, славой, честью, разумом, внутренним побуждением совести, наконец, своей личностью, волей, свободой, всем полностью; о, такая огромная жертва достойна быть принесена только Богу, не будь она сама по себе омерзительна! Он принес им эту жертву, но дал почувствовать, сколь она тщетна, сколь тягостна и чего стоила ему, чтобы получить тем самым хоть какое-то удовлетворение и облегчить свою рабскую зависимость, но только иго, которое он влачил, не стало от этого легче; ведь дети чувствовали свою силу, свою неизменную и настоятельную потребность пользоваться ею и все туже стягивали цепи, которыми сковали отца, терзаясь непреходящим страхом, как бы он не вырвался от них, если они дадут ему чуточку свободы. И он стенал в оковах — он, монарх, который держал в них всю Европу, наложил тяжкие цепи на своих подданных всех состояний, на своих родных всех возрастов, преследовал любое проявление свободы, вплоть до того, что отнял свободу совести у всех — даже у святых и у людей самых чистых помыслов. Он не сумел сдержать душераздирающий стон, и тот вырвался у него. Невозможно было иначе истолковать его слова, что он «купил себе покой», сказанные королеве Английской и членам парламента при передаче им завещания; это он, который всегда говорил лишь то, что хотел сказать, не смог сдержаться и признался им, как уже рассказывалось в своем месте, что «его принудили, заставили сделать то, чего он не хотел и чего, по его убеждению, не должно было делать». Странная принужденность, странная беспомощность, странное признание, вырвавшееся под влиянием чувства и отчаяния! О, что за зрелище — монарх, вполне сознающий свое положение и во всем уступающий! Что за противоречие: сила и непревзойденное величие в бедствиях и ничтожность и слабость перед презренным, подлым и деспотичным домочадцем! Какое потрясающее подтверждение тому, что было изречено Духом Святым в Ветхом завете, в книгах Соломона о тех, кто вверяется любви и предается власти женщин! Какое завершение царствования, столь долго бывшего предметом восхищения, но даже и в злополучные последние годы блиставшего величием, благородством, мужеством и силой! И какую бездну слабости, ничтожности, позора, унижения ощутил, изведал, испил, возненавидел и все же выдержал во всей ее безмерности сей монарх, будучи бессилен ослабить и облегчить гнет сковывающих его цепей! О Навуходоносор, [162] кто сможет измерить всю глубину возмездия Божьего и кто не падет во прах пред ним!
161
26 и 27 августа 1714 г.
162
Ассирийский царь, превращенный в быка в наказание за свою надменность. Гигантская статуя Навуходоносора рассыпалась в прах от брошенного в нее камня, поскольку представляла собою колосс на глиняных ногах.
В своем месте уже рассказывалось, как детей короля и г-жи де Монтеспан постепенно и последовательно извлекали из глубокого и беспросветного ничтожества, положенного плодам двойного прелюбодеяния, и то, как обыкновенно, хитростью, то неприкрытым насилием, то законодательно- с помощью королевских грамот, признания, зарегистрированных эдиктов — возносили выше законного и исключительного, вплоть до признания их правоспособности наследовать трон, положения, какое имели принцы крови. Даже один пересказ всего бесчисленного множества подобных фактов составил бы целый том, а из собрания всех этих чудовищных документов собрался бы еще один, только куда толще. Но самое странное, что король всегда не желал давать им такие привилегии, но всякий раз соглашался на них; он даже не хотел давать им позволения на брак, я имею в виду сыновей, глубоко убежденный в их ничтожности и прирожденной низости и понимая, что вознесены они одной только его безграничной властью и после его смерти обязательно рухнут. Это он неоднократно повторял им, когда кто-нибудь из них заговаривал с ним о женитьбе. Повторял он это им и когда они достигли предела величия, и за полтора месяца до кончины, когда вопреки собственному желанию он нарушил все, вплоть до собственной воли, склонившейся перед его же слабостью. Уже известно, но следует неустанно напоминать о том, что он им сказал и что вырвалось у него в разговоре с королевой Английской и членами парламента. Можно вспомнить и о приказе, какой он недвусмысленно дал маршалу де Тессе, который потом рассказывал о нем мне и другим, а заключался приказ в том, чтобы не уклоняться от руководства герцогом Вандомским, которого посылали тогда в Италию и ставили во главе армии, и о том, как с сокрушенным видом король добавил, что «не следовало приучать этих господ к такой обходительности»; герцог же Вандомский очень скоро, не имея даже патента, стал командовать маршалами Франции, причем такими, кто уже задолго до него командовал армиями. Несчастьем всей жизни короля и все возрастающим бедствием для Франции было возвышение побочных детей, коих перед своей кончиной он неслыханно возвеличил и укреплением положения коих главным образом и занимался в последние дни, сделав их могущественными и опасными. Находившиеся в их руках адмиралтейство, артиллерия, тяжелая конница, отдельные роты ее и полки, швейцарская гвардия, серые мушкетеры, провинции Гиень, Лангедок и Бретань уже вынуждали считаться с ними, а он еще отдал им должность обер-егермейстера, чтобы им было чем развлечь юного короля и угодить ему. Уравнение их в ранге с принцами крови вынудило короля нарушить все самые древние, святые, основные и неприкосновенные установления, права и законы королевства. Это ему стоило еще и разногласий с иностранными державами, в особенности с Римом, которому пришлось пойти на уступки в важнейших вопросах, и тот лишь после долгой борьбы согласился, чтобы посланники и папские нунции воздавали бастардам те же почести и то же уважение, что принцам крови, и так же обращались к ним.
Те же соображения, как уже говорилось в начале этих «Мемуаров», поставили герцогов Лотарингских выше остальных герцогов при посвящении в кавалеры ордена Св. Духа в 1688 году вопреки склонности короля и в нарушение справедливости, что он сам признавал и в чем признался герцогу де Шеврезу, и вынуждали поддерживать их при всяком удобном случае, чтобы вынудить их пойти на уступки побочным детям короля. Из этих же соображений было сокрыто принесение герцогом Лотарингским клятвы в верности, чем он так странно попытался воспользоваться. Того же преимущества добились архиепископ Кельнский и курфюрст Баварский [163] к позору и умалению величия короны. Чудовищные браки герцога Шартрского, ставшего впоследствии герцогом Орлеанским и регентом, и его высочества герцога, брак дочерей, родившихся от этих браков, с герцогом Беррийским и принцем де Конти привел к последствиям, которые король увидел воочию и которым потворствовал, а именно: кроме его единственного наследника и испанской ветви, лишенной в силу отречения и договоров прав на французский престол, а также мадемуазель де Ла-Рош-сюр-Йон, рожденной от брака принца де Конти и старшей дочери его высочества Принца, не осталось ни одного представителя французского королевского дома ни по мужской, ни по женской линии, не происходящего от связи короля с г-жой де Монтеспан, ни одного, кому бы она не приходилась матерью или бабкой, и если герцогиня Мэнская не происходила от нее, то зато она вышла замуж за ее сына, рожденного от короля. Единственная дочь короля и г-жи де Лавальер вышла за старшего из двух принцев де Конти, но не имела от него детей, однако не вина короля, что эта единственная ветвь принцев крови избегала смешения с кровью бастардов до тех пор, пока в конце концов не запятнала себя ею в следующем поколении. Не забудем также, что именно отказ принца Оранского от руки побочной дочери возбудил в сердце короля ненависть к нему, которую не смогли смягчить ни изъявления почтения, ни неустанные попытки примириться, ни покорность, и вынудил сего прославленного государя вопреки его желанию стать врагом короля и Франции; что эта ненависть стала поводом и роковой причиной создания всех коалиций и войн, под бременем коих король едва не рухнул; словом, что эта ненависть была тоже плодом незаконной связи, который верней было бы назвать гибельным плодом.
163
Инкогнито посетили французский двор соответственно в 1706 и 1709 гг.
Это смешение чистейшей, можно даже с гордостью сказать-самой чистой в мире, крови наших королей с помоями, отравленными двусторонним прелюбодеянием, стало делом всей жизни короля. Он получал чудовищное удовлетворение, истощая их взаимным перемешиванием, и довел до предела кровосмешение, доселе неведомое миру, после того как первый из людей среди всех наций извлек из ничтожества плоды двойного прелюбодеяния и дал им жизнь, отчего поначалу содрогнулся весь мир-и просвещенные народы, и варвары, — но с чем он заставил их свыкнуться. Фортуна неизменно способствовала и покровительствовала побочным детям, тогда как перед принцами крови, начиная с Месье, всегда воздвигала непреодолимые препятствия. И все это были плоды безмерной гордыни, вынуждавшей короля смотреть разными глазами на своих побочных детей и на принцев крови, на несколько поколений своих потомков, могущих наследовать престол, право на каковой они получали поочередно, и на детей, родившихся от его любовных связей. Первых он рассматривал как детей государства и короны, возвеличенных уже этим и без его участия, вторых же любил как собственных чад, которые по всем законам могли быть только частными лицами, но стали всем как творения его рук и могущества. Гордыня и любовь объединились в нем для их блага; надменная радость от сознания, что он может творить чужие судьбы, беспрестанно разжигаемая ревнивой оглядкой на природную независимость от него величия принцев крови, заставляла его без конца возвышать бастардов. Раздраженный невозможностью сравняться с природой, он пожалованными с самого начала должностями и титулами несколько приблизил побочных детей к принцам крови. Потом он попытался соединить их воедино неслыханными, чудовищными, перекрестными браками, чтобы сделать из них одну и общую семью. Единственный сын его единственного брата с помощью самого откровенного насилия был в конце концов принесен в жертву этому замыслу. Затем, ободренный усиливающейся дерзостью бастардов, король окончательно уравнял их с принцами крови. А перед самой кончиной он совершенно поддался им, даровав им право принадлежности к династии и право наследовать трон, словно в его силах было это устанавливать и делать людей теми, кем они не были по рождению. Но это еще не все. Его последние заботы и распоряжения были всецело направлены на их благо. Оттолкнув от себя племянника вследствие козней герцога Мэнского и г-жи де Менте-нон, старательно укреплявших его в таком отношении к герцогу Орлеанскому, он влек ярмо, которое позволил им надеть на себя, и до дна испил чашу горечи, которую они ему уготовили. Нам уже известно про его попытки воспротивиться, про его мучительные сожаления, — но он не смог восстать против того, что они ему навязывали. Он бесповоротно принес им в жертву своего наследника и, насколько это было в его возможностях, свое королевство. Предварительный выбор воспитателей будущего короля имел единственную цель — интересы бастардов, никакой иной у него не было: Главным воспитателем назначен был герцог Мэнский, а в помощь ему был поставлен маршал де Вильруа, человек, во всей Франции самый неспособный для этой должности; добавим, что в момент назначения ему был семьдесят один год, а принцу, воспитывать которого ему надлежало, — пять с половиной. Сомри, презренный помощник воспитателя герцога Бургундского, отказавшийся сопровождать своего воспитанника во время Лилльской кампании под предлогом, что ему нужно лечиться на водах, самым гнусным образом зарекомендовал себя по возвращении сторонником герцога Вандомского, с камарильей которого был тесно связан. Его продажности и готовности на все оказалось вполне достаточно, чтобы герцог Мэнский выбрал его в помощники воспитателя будущего короля. Не знаю, кто порекомендовал Жоффревиля вторым помощником воспитателя, но он был слишком порядочным человеком, чтобы принять должность, требующую продажности, и потому отказался. Его заменили Рюффе. Он носил фамилию Дамас, не принадлежа к этому роду, был беден, недалек, мечтал лишь о богатстве, а в ожидании его кое-как перебивался; имение его находилось в княжестве Домб-ском и, значит, под всегдашним покровительством герцога Мэнского, каковой и остановил свой выбор на Рюффе, несмотря на сомнительное его происхождение; сам он даже не представлял всех опасностей, связанных с этой должностью и вообще имел о ней самое приблизительное понятие. Остальных выбирали точно таким же образом; г-жа де Ментенон остановила выбор на Фле-ри, который вполне устраивал ее и который ради этого оставил епископскую кафедру во Фрежюсе. Но и при таком окружении герцог Мэнский еще не чувствовал себя вполне в безопасности. Обеспечивала же ее приписка к завещанию, учиненная всего за несколько дней до смерти короля и ставшая последним делом сего монарха и последней жертвой, принесенной им кумиру, какого он сотворил себе из своих побочных детей. Следует напомнить: по этому последнему акту дворцовое ведомство и гвардия подчинялись всецело и исключительно герцогу Мэнскому и находящемуся под его началом маршалу де Вильруа, в обход и изъятие их у герцога Орлеанского, так что тот ничем не мог распоряжаться и никто не подчинялся ему, повинуясь во всем лишь обоим воспитателям, становившимся, таким образом, хозяевами двора и Парижа, а регент оказывался полностью в их руках, не имея никаких гарантий безопасности. Но и эти чудовищные предосторожности показались недостаточными, поскольку нельзя было предвидеть все, что может произойти. Потому на случай смерти герцога Мэнского или маршала де Вильруа заменой им во всем и всюду назначались граф Тулузский и маршал д'Аркур, за которого поручилась г-жа де Ментенон, хотя последний по причине апоплексической комплекции был еще менее годен к такой высокой должности, чем маршал де Вильруа, если бы такое оказалось возможным. В завещании были таким образом названы члены и установлены обязанности регентского совета, что герцог Орлеанский как регент лишался всякой власти, а совет почти полностью состоял из людей, преданных герцогу Мэнскому, которых герцог Орлеанский особенно должен был остерегаться. Такими вот были последние заботы короля, последние проявления его предусмотрительности, последние знаки его могущества, а верней сказать, бессилия в плачевном конце жизни; создалось весьма прискорбное положение: король бросал своего наследника и свое королевство на произвол неприкрытого и безграничного властолюбия того, кто должен был бы вечно пребывать в безвестности и кто подвергал государство опасности гибельнейших раздоров, восстанавливая против регента людей, обязанных во всем ему покоряться, и ставя его перед неотложной необходимостью вернуть себе свои права и власть, от которой осталось лишь одно название, избавиться от позорного бессилия, полнейшей беспомощности и неуклонно осязаемых повседневных и доподлинных Опасностей, которые еще более усугублялись возрастом принцев крови. И уж от этого память о короле не может быть отмыта ни перед Богом, ни перед людьми. Вот она последняя пропасть, куда завели его гордыня и слабость, женщина более чем сомнительного происхождения и дети от двойного прелюбодеяния, которым он покорился и из которых сделал своих тиранов, после того как долго тиранил их и многих других, пропасть, куда неосторожно и бесстыдно толкнули его они и тот негодяй, что звался его духовником, — о. Телье. Вот они — раскаяние, кара и публичное искупление двойного прелюбодеяния, которое столь долго вопияло к небу и позорило его перед всей Европой; вот последние чувства безмерно греховной души, готовой предстать перед Богом и к тому же отягощенной пятидесятишестилетним самостоятельным царствованием, во время которого из-за спеси, роскоши, строительства дворцов, излишеств во всем, непрестанных войн и гордыни, ставшей источником и кормилицей всех этих войн, было пролито столько крови, растрачено столько миллиардов и внутри и вне страны, столько раз возжигалось пламя, охватившее всю Европу, попирались и уничтожались древнейшие и священнейшие установления, правила и законы государства, а королевство было доведено до непоправимых бедствий и чуть ли не до края гибели, от которой оно было спасено лишь чудом всемогущего Господа!
Что же сказать после всего этого о неизменной и умиротворенной стойкости короля, вызывавшей восхищение в последние дни его жизни? Действительно, расставаясь с землей, он ни о чем не сожалел, душа его была спокойна и не испытывала даже малейшего нетерпения, он не раздражался, отдавая распоряжения, он видел, разговаривал, приказывал, предусматривал все, что надо будет сделать, когда он умрет, точь-в-точь как сделал бы это любой человек в трезвой памяти и здравом рассудке, и все это до самого конца делалось с соблюдением тех же внешних приличий, с той же важностью и величественностью, как он действовал всю жизнь; держался он так натурально, с таким естественным видом и простотой, что не возникало даже малейших подозрений в наи-гранности и лицедействе. Время от времени, освободившись от дел — а в последние дни, когда он всецело отстранился от них и прочих забот, и постоянно- он обращал свои помыслы к Богу, думал о спасении души, о своей ничтожности, и у него даже несколько раз вырвалась фраза: «Когда я был королем». Заранее обратившись к грядущей вечной жизни, на пороге которой он уже стоял, отрешившись от всего земного, но без сожалений, смиряясь, но без уничижения, презрев все то, в чем уже не нуждался, с добротой и душевным спокойствием утешая своих плачущих слуг, он являл собой самое трогательное зрелище; наибольшее же восхищение вызывало то, что он все время поддерживал в себе сознание собственной греховности, но без капли боязни, уповая на Господа, уповая, сказал бы я, всецело, не страшась и не сомневаясь, ибо это упование зиждилось на милосердии Господнем и жертвенной крови Иисуса Христа, покорно принимая нынешнее свое состояние, так долго длящееся, и сожалея, что не может страдать. Кто бы не восхитился столь возвышенной и в то же время столь христианской кончиной? И кто бы не содрогнулся, видя ее? Сколь простым и кратким было его прощание с семьей, сколь смиренным, но оттого не перестающим быть величественным было его прощание с придворными, гораздо более ласковое, чем с родными! Слова, что сказал он будущему королю, достойны того, чтобы все их помнили; жаль только, что их слишком много и льстиво славили, пример чему подал маршал де Вильруа, повесивший их в алькове над своей кроватью; впрочем, это свойственно ему: у него в оружейной комнате стоял под балдахином портрет короля, и он вечно проливал слезы умиления, слушая хвалы, которыми проповедники осыпали короля с кафедр, причем в его присутствии. Король, говоря наследнику о своих дворцах и войнах, умолчал о роскоши и расточительности, ни словом не обмолвился о своих пагубных любовных связях, а уж эта тема была куда уместнее всех прочих. Но как он мог сказать об этом при своих побочных детях, тем паче что своими последними актами он завершил их чудовищное возвышение? Но если отрешиться от этого странного умолчания, а тем более от его ужасной причины, все прочее было достойно восхищения и свидетельствовало о возвышенности, поистине христианской и королевской.
Но что сказать о его словах, обращенных к племяннику, после того как он составил завещание и, более того, сделал к нему приписку, о словах, сказанных уже после принятия последнего причастия; что сказать о его двукратных заверениях, определенных, ясных, четких, что тот не найдет в его распоряжениях ничего такого, что могло бы его огорчить, меж тем как и завещание и приписка были сделаны лишь для того, чтобы племянника обесчестить, ограбить и, будем уж откровенны до конца, погубить? И тем не менее король его убеждает, хвалит, ласкает, поручает ему своего наследника, полностью изъяв того из-под опеки, свое королевство, которым он будет якобы править один, меж тем как король на самом деле лишил его всякой власти и только что с головой выдал врагам, причем обставил все это поразительными предосторожностями, а именно за всеми распоряжениями направлял к племяннику, словно отныне ему одному положено распоряжаться всем и всеми. Что это — коварство? Ложь? Шутка умирающего? Как разгадать эту загадку? Попытаемся убедить себя, что у короля был ответ на эти вопросы. И ответ следующий: он, очевидно, всегда верил в невозможность осуществления того, к чему его вынудили и что по слабости он позволил у себя вырвать. Скажем больше, он не сомневался, может быть, даже надеялся, что беззаконное и возмутительное завещание, способное разжечь пожар в его семействе и королевстве, которое ему пришлось даже хранить в глубокой тайне, не найдет такой поддержки, какую получило завещание короля, его отца, мудрое, разумное, взвешенное, справедливое, оглашенное им самим при подлинно всеобщем одобрении. Вполне возможно, все-сознание насилия, которому он подвергся, те горькие слова, которые он сказал своим побочным детям, подписав завещание, членам парламента, вручая его, королеве Английской в тот же миг, как только увидел ее. причем заговорил об этом первый и словно бы исполненный огорчения, можно даже добавить-досады на собственную слабость и на безмерное злоупотребление ею самым близким человеком, без которого он не мог обойтись; чудовищное добавление к завещанию, которое у него вырвали, когда он уже принял последнее причастие и готовился к смерти, отчего и был способен понять всю ужас-ность этого акта, но воспротивиться ему оказался не в силах; вся совокупность, все чудовищное сочетание беззаконий, нарушений всяческой справедливости, дабы сделать из своих побочных детей и главным образом из герцога Мэнского безмерно могущественного колосса; попрание всех законов и племянника, а может быть, и погубление государства и своего наследника, преданных во враждебные и, не побоюсь преувеличения, жестокие руки, уже столь близкие к захвату престола, и безмерное нагромождение несправедливостей, весьма между собой согласованных, но настолько скверно замаскированных, что, как ни старайся, они бросались в глаза, — повторяю, вполне возможно, что все это убеждало его в невозможности и неисполнимости того, к чему его принудили. Он ведь никогда не верил — и неоднократно это высказывал — в то, что хотя бы один из актов, которые он подписал или одобрил в последние дни, переживет его. И, разговаривая с герцогом Орлеанским, он, возможно, как никогда, льстил себя этой уверенностью, чтобы успокоить свою совесть, исполненный раскаяния оттого, что всего лишь час назад ему пришлось подписать дополнение к завещанию. Очевидно, он беседовал с племянником до и после подписания добавления, полный таких мыслей, и, следственно, мог всерьез рассматривать его как правителя государства и так и говорить с ним. Во всяком случае, такое вполне можно допустить.
Но кто бы не изумился до крайности — и это нельзя не повторить — умиротворенной и неизменной безмятежностью короля на одре смерти, невозмутимым душевным миром, не смущаемым даже легким проблеском страха, безмерным благочестием, которому он со рвением посвящал каждую минуту? Врачи предполагали, что причина, которая притупляла и даже снимала физические страдания, а именно полное заражение крови, подавляла душевные страдания и умственное возбуждение, а король действительно умирал от этой болезни. Другие, те, кто бывал во время его последней болезни у него в спальне и неотлучно находился при нем в последние дни, называют другую причину. В Общество Иисуса входят и миряне всех состояний, даже женатые, и это достоверный факт. Нет никаких сомнений, что Нуайе, государственный секретарь при Людовике XIII, принадлежал к ним, равно как многие другие. Приобщенные эти дают те же обеты, что иезуиты, но такие, какие позволяет им их положение, то есть обет безоговорочного подчинения генералу ордена и провинциалам Общества. Обет бедности и целомудрия для них заменяется обязанностью слепо служить и оказывать всемерную помощь Обществу, а главное, быть во всем покорными начальникам по ордену и своим духовникам. Они должны были исполнять несложные религиозные обязанности, которые духовник назначал им сообразно их возрасту и уму и по своему желанию мог даже упрощать. Орден, освободив их от тревог о вечной жизни, имел взамен всемерную поддержку таких вот тайных помощников. Однако они не должны были таить ни одно движение души, ничего из того, что они узнавали, от духовника, а также от начальников, если только это не было тайной их совести и если духовник не почитал это необходимым. И еще они должны были исполнять все приказы своих руководителей и духовника, без возражений повинуясь им. Говорят, будто о. Телье уговорил короля еще задолго до смерти присоединиться к Обществу Иисуса, соблазнив его определенными преимуществами касательно вечного спасения и полного отпущения грехов, необходимого для такового спасения; он убедил короля, что, какие бы грехи тот ни совершил и как ни трудно было бы их искупить, тайный обет, данный ордену, все их смоет и даст верное спасение при условии исполнения этого обета; якобы генерал Общества Иисуса с согласия короля был посвящен в тайну, король принес обет о. Телье, и будто бы один перед кончиной подтвердил свой обет, а второй подтвердил свои обещания; и наконец, якобы король получил последнее благословение Общества как один из его членов и над ним были прочитаны молитвы по особой форме, которые не оставляли в том сомнения, и якобы кто-то их частично подслушал; а еще ему будто бы дано было облачение или секретный знак принадлежности к Обществу, что-то вроде нарамника, и будто бы этот нарамник был обнаружен на короле. Наконец, большинство из тех, кто был тогда при короле, пребывали в убеждении, что именно уверенность в искуплении своих грехов за счет других — гугенотов, янсенистов, врагов иезуитов и просто не сторонников их, защитников прав королей и народов, защитников канонов и иерархии от тирании и ультрамонтанских притязаний, а также фарисейское пристрастие к букве закона и внешним проявлениям веры дали ему это поразительное хладнокровие в те страшные минуты, когда обыкновенно исчезает даже спокойствие, основывающееся на сознании невинности и подлинном покаянии, которое, казалось бы, должно давать неколебимую уверенность. Вот они, ужасные законы искусства лжи, создающей во всех сословиях тайных иезуитов, чье невежество во всех важных делах служит ордену, который добивается этого, уверяя, что обеспечит вечное спасение без раскаяния, без искупления, без подлинного покаяния, какую бы жизнь ни вел человек; вот она, омерзительная доктрина, что ради земных выгод обманывает грешников до смертного часа и ведет их к могиле по пути, усыпанному цветами. Так умер один из величайших на земле королей, оказавшийся в руках бесчестной и преступной супруги и детей от двойного прелюбодеяния, которым он покорился до полного самозабвения ради них, умер, приняв последнее причастие от сына другой своей возлюбленной, безмерно осыпанного милостями, которых его мать добилась для своей семьи, и получив последнюю помощь лишь от духовника, каковым, как известно, был о. Телье. Эту смерть не назовешь смертью святого: у святых не бывает такого окружения.