Мемуары. Избранные главы. Книга 2
Шрифт:
Мессу король пропустил лишь однажды в жизни, когда был с армией в большом походе, не пропускал он и постов, за исключением тех редких случаев, когда у него случалась серьезная болезнь. За несколько дней до поста он при одевании обращался с речью, в которой говорил, что сочтет крайне предосудительным, если кому-либо под каким угодно предлогом будут подавать скоромное, и поручал великому Прево следить за этим и докладывать о нарушениях. Кроме того, он требовал, чтобы те, кому дозволено в пост скоромное, ели понемножку вареного или жареного мяса, но не смели есть вместе; никто не дерзал нарушать эти запреты, так как сразу же испытал бы последствия этого. Запреты эти распространялись и на Париж, где за соблюдением их следил начальник полиции и отчитывался перед королем. Последние десять-пятнадцать лет своей жизни король не соблюдал пост полностью: он постился сперва четыре, а потом три дня в неделю и четыре последних дня страстной недели. В те дни поста, когда он ел скоромное, его обед за очень малым кувертом был весьма ограничен, вечером подавался только легкий ужин, а по воскресеньям только рыба; вообще в такие дни подавалось не больше пяти-шести скоромных блюд и ему, и всем, кто ел за его столом. В страстную пятницу за большим кувертом утром и вечером подавались только овощи, не было даже рыбного ни за одним столом. Король редко пропускал проповеди в рождественский и великий пост, говел на страстной неделе, не пропускал служб в большие праздники, всегда участвовал в обоих процессиях со св. дарами, в процессии в день ордена Св. Духа и в успение Богородицы. В церкви он был крайне благочестив. Во время мессы все должны были преклонять колени, когда возглашалось «ЗапсШз», и не вставать, пока священник не примет причастие, и если король слышал во время мессы шум или видел, что кто-нибудь болтает, то бывал очень недоволен. Он почти не пропускал вечерни по воскресеньям, часто бывал на них по четвергам и всегда на неделе, предшествующей причастию. Причащался он пять раз в год, всегда с цепью ордена Св. Духа, в брыжжах и мантии; в страстную субботу — в приходской церкви, а в канун троицы, в успение, после чего слушал большую мессу, в канун дня поминовения и в сочельник — в дворцовой церкви; после причастия он всегда прослушивал малую мессу без музыки, а потом возлагал руки на недужных. В день причастия он ходил к вечерне, а после вечерни занимался у себя в кабинете вместе с духовником распределением свободных бенефиций; крайне редко случалось, чтобы он жаловал бенефиции в какой-нибудь другой день; назавтра же после причастия он ходил к большой мессе и к вечерне. В рождество он ходил к заутрене и к трем полуночным мессам, они служились в придворной церкви с музыкой, и это было великолепное зрелище; на следующий день — к большой мессе, к вечерней мессе и вечерне. В страстной четверг он прислуживал беднякам за обедом, после легкой закуски лишь ненадолго заходил к себе в кабинет и отправлялся поклониться святым дарам, а затем сразу же ложился спать. Во время мессы
166
«Отче наш» (лат.).
167
«Богородице, дево, радуйся» (лат.).
Кафтаны он носил разных оттенков коричневого цвета с небольшой вышивкой, но никогда они не были расшиты сверху донизу; из украшений — иногда золотые пуговицы, иногда отделка черным бархатом. Под кафтан всегда надевал суконный или атласный камзол красного либо синего цвета, открытый, с обильной вышивкой. Никогда он не носил перстней и драгоценных камней, кроме как на пряжках башмаков, подвязках и шляпе, отделанной испанскими кружевами и украшенной белым пером. Голубую орденскую ленту всегда носил под кафтаном, за исключением свадеб и тому подобных торжеств, когда надевал поверх кафтана очень длинную ленту, украшенную драгоценными камнями стоимостью миллионов восемь-десять. Он был единственным среди королевского семейства и принцев крови, кто носил орденскую ленту под кафтаном, и очень немногие кавалеры ордена подражали ему в этом; сейчас же мало кто носит ее поверх, а честные кавалеры ордена стесняются ее носить от стыда за своих собратьев. До производства 1661 г. включительно все кавалеры ордена надевали парадное одеяние в каждый из трех торжественных дней ордена, в нем они выходили на раздачу милостыни и причащались. Король упразднил парадное одеяние, раздачу милостыни и причащение. Генрих III установил их из-за Лиги и гугенотов. [168] Правду сказать, общее, публичное и пышное причащение, предписанное придворным, трижды в год по определенным дням превратилось в чудовищный и весьма опасный обряд, и его следовало отменить; но что касается раздачи милости, являвшей собой величественное зрелище, в которой теперь участвует один король, то ее не следовало упразднять, а равно и парадного одеяния ордена, которое теперь надевают лишь в дни приема новых кавалеров, да и то чаще всего только новопринимае-мые; это лишило церемонию всей ее красоты. Относительно же трапез с королем в трапезной уже рассказывалось, [169] что послужило причиной их упразднения.
168
В соответствии с 88-й статьей Устава ордена эти обряды совершались 1 января и на Троицу.
169
См.: Т. 2, рр. 351–352.
Даже после смерти Иакова II не проходило двух недель, чтобы король не съездил в Сен-Жермен. Сен-Жерменский двор приезжал и в Версаль, но чаще всего в Марли и обыкновенно к ужину; их приглашали на все торжества и празднества, они не пропускали ни одного, и на каждом их встречали со всеми почестями. Оба короля уговорились, что выходить навстречу и провожать друг друга они будут до середины апартаментов. В Марли король принимал и встречал их в дверях малого салона со стороны Перспективы, при проводах — стоял, пока они не спустятся с лестницы и не рассядутся в портшезы; в Фонтенбло он встречал их наверху подковообразной лестницы, после того как согласился не выезжать им навстречу и не провожать до леса. Ничто не могло сравниться с заботливостью, вниманием и учтивостью, какие король выказывал к ним, с величественным и галантным видом, с каким он их встречал каждый раз, но об этом, впрочем, уже рассказывалось много выше. В Марли они с четверть часа пребывали в салоне, стоя среди придворных, после чего следовали к королю либо к г-же де Ментенон. Король никогда не заходил в салон, разве только мимоходом, во время балов или на минутку, чтобы взглянуть, как идет игра у молодого английского короля или у курфюрста Баварского. Празднования дней рождения и тезоименитства короля и членов царствующего семейства, свято соблюдаемые при всех европейских дворах, были неведомы при дворе Людовика XIV; их никак не отмечали, и они ничем не отличались от прочих дней в году.
О Людовике XIV сожалели только его внутренние слуги, еще некоторые люди и главари партии, затеявшей дело о Булле. Его наследник был еще слишком мал, Мадам испытывала к нему только страх и чувство почтения, герцогиня Беррийская не любила его и надеялась править, у герцога Орлеанского не было поводов оплакивать его, а те, у кого они были, не сочли себя обязанными это делать. Г-жа де Ментенон после смерти дофины тяготилась королем, не знала, чем с ним заниматься и как его развлекать; эта принужденность еще трикратно усилилась, потому что он стал больше времени проводить у нее или в поездках с нею. Ее здоровье, дела, ухищрения, при помощи которых она сделала, а если выражаться определеннее, вырвала все для герцога Мэнского, неизменно приводили короля в скверное настроение, а иногда вызывали резкости по отношению к ней. Она добилась всего, чего хотела, и потому, что бы она ни теряла, утрачивая короля, она испытывала лишь облегчение и на иные чувства была не способна. Скука и пустота ее последующей жизни породили в ней сожаления, но поскольку в своем уединении она ни на что не влияла, то сейчас не время говорить о ней и о ее занятиях. Читатель уже видел, какую радость испытал, до какого варварского неприличия дошел герцог Мэнский в предвкушении скорого всемогущества. Ледяное спокойствие его брата ничуть не изменилось от смерти короля. Ее высочество герцогиня, освобожденная от всех уз, больше не нуждалась в поддержке короля; перед ним она испытывала лишь страх и стеснение, терпеть не могла г-жу де Ментенон и не питала сомнений насчет расположения короля в пользу герцога Мэнского в их тяжбе о наследстве его высочества Принца; потом ее до конца жизни упрекали, будто у нее вместо сердца кошелек, но в любом случае после смерти короля она почувствовала себя прекрасно и свободно и даже не пыталась притворяться. Удивила меня герцогиня Орлеанская. Я ждал, что- она будет горевать, но заметил лишь несколько слезинок, а их она легко проливала по любому поводу, тем паче что и они скоро иссякли. Ее кровать, которую она очень любила, и сумрак в спальне, который ей тоже был весьма по нраву, на несколько дней стали ее утешителями, но очень скоро занавеси на ее окнах раздвинулись, и она лишь от случая к случаю при воспоминании о покойном изображала скорбь, отдавая дань приличиям. Ну а принцы крови были еще детьми. Герцогиня де Вантадур и маршал де Вильруа поломали немножко комедию, остальные же не затрудняли себя и этим. Правда, несколько старых и не слишком высокопоставленных придворных наподобие Данжо, Кавуа и некоторых других почувствовали себя лишившимися всего, хотя утрачивали не особо высокое положение, и сожалели, что больше не смогут хвастаться перед глупцами, невеждами и иностранцами, расписывая им глубокомысленные беседы и ежедневные увеселения при дворе, угасшем вместе с королем. Люди же, составлявшие двор, делились на два сорта: одни в надежде занять положение, иметь причастность к делам и продвинуться с восторгом понимали, что кончилось царствование, во время которого им нечего был ждать; другие же, изнеможенные тягостным, всеугнетающим игом, более даже игом министров, нежели короля, ликовали, почувствовав свободу; одним словом, у всех было чувство избавления от постоянного принуждения, все с восторгом принимали всякие новшества. Париж, уставший от сковывавшей всех зависимости, вздохнул в надежде на известную свободу и радуясь концу власти стольких людей, злоупотреблявших ею. Провинции, пребывавшие в отчаянии от разорения и упадка, вздохнули и вздрогнули от радости; парламенты и все судейские, подавленные эдиктами и передачами дел в другие инстанции, льстили себя надеждой: первые — вновь вернуть свое значение, вторые — почувствовать себя свободными от гнета. Разоренный, притесняемый, отчаявшийся народ вызывающе недвусмысленно принялся возносить хвалы Господу, исполнившему его самые пламенные желания. Иностранцы, восхищенные тем, что после столь долгих лет наконец-то избавились от монарха, который долго навязывал им свою волю и чуть ли не чудом ускользнул от них, когда они уже были вполне уверены, что он им попался, сдержались и соблюли приличия лучше, нежели французы. Чудесные успехи первых трех четвертей более чем семидесятилетнего царствования и величественная твердость духа сего монарха, поначалу столь счастливого, но в последней четверти своего правления покинутого судьбой, справедливо восхищали их. Они почли за честь для себя воздать ему после смерти то, в чем отказывали при жизни. Ни один из иностранных дворов не выказал радости, все состязались между собой, восхваляя его и делая все, чтобы почтить его память. Император [170] надел по нему траур, как по отцу, и, хотя Людовик XIV умер чуть ли не за полгода до карнавала, в Вене были запрещены все карнавальные увеселения, и запрет этот строго соблюдался. Чудовищным исключением стал один-единственный бал, [171] нечто вроде гулянья, который французский посланник граф дю Люк устроил по наущению дам, изнывавших от скуки при столь унылом карнавале. Таковая его снисходительность отнюдь не стяжала ему уважения ни в Вене, ни в других столицах, во Франции же сделали вид, что ничего не заметили. Что же до наших министров и интендантов провинций, наших финансистов и всех, кого можно назвать мерзавцами, то они вполне ощутили всю безмерность утраты. Вскоре мы увидим, право или нет было королевство, выражая чувства, которые оно испытывало, равно как вскорости станет ясно, выиграло оно или проиграло.
170
Карл VI, второй сын императора Леопольда.
171
По сообщению «Амстердамской газеты» (№ 16), граф де Люк устроил 15 февраля в Вене празднества по случаю дня рождения Людовика XV.
26. 1716. Жизнь и времяпрепровождение герцога Орлеанского
Пришло время рассказать немного о государственных и приватных занятиях регента, о его нравах, развлечениях, времяпрепровождении. Утренние его часы были посвящены делам, и каждому роду дел соответствовал свой день и час. Заниматься ими он начинал в одиночестве, еще не одевшись, прежде чем впускали придворных к его одеванию, которое обыкновенно было очень недолгим; до и после него он всегда давал аудиенции, отнимавшие у него много времени; затем лица, имевшие непосредственное касательство к делам, поочередно работали с ним до двух часов пополудни. То были главы советов, [172] Лаврийер, а через некоторое время и Леблан, которого герцог Орлеанский неоднократно использовал для всякого рода слежки, к примеру когда занимался делами, связанными с Буллой, с парламентом, да и другими, что порой возникали; часто он занимался с Торси, разбирая письма, пришедшие по почте, иногда с маршалом Вилъруа, который только пыжился, раз в неделю принимал иностранных послов, случалось, проводил советы; в праздники или по воскресеньям один бывал на мессе у себя в церкви. Поначалу он поднимался рано утром, но мало-помалу перестал принуждать себя, а после стал вставать, когда хотел и даже поздно, смотря по тому, когда лег. В два либо в половине третьего он в присутствии придворных пил шоколад и беседовал с обществом. Продолжительность беседы зависела от того, насколько ему нравилось общество; обыкновенно она затягивалась не более чем на полчаса. Затем герцог давал аудиенцию дамам и мужчинам, шел к герцогине Орлеанской, затем занимался с кем-нибудь делами или отправлялся на регентский совет; порой он делал визит королю, утром редко, но в дни, когда бывал регентский совет, обязательно бывал у него либо до, либо после совета, докладывал и обсуждал с ним дела, а уходил с поклонами и самым почтительным видом, что доставляло королю удовольствие и служило всем примером. После регентского совета, а когда его не было — в пять вечера, дела откладывались в сторону; герцог Орлеанский отправлялся в оперу либо ехал в Люксембургский дворец, ежели не побывал там до шоколада, либо шел к герцогине Орлеанской, где иногда ужинал, либо уходил через задний ход, либо через задний же ход впускал к себе общество, а в летнюю пору уезжал в Сен-Клу или иное загородное поместье; ужинал он или там, или в Люксембургском дворце, или у себя. Когда Мадам бывала в Париже, он на минутку навещал ее, перед тем как она отправлялась к мессе, а когда она была в Сен-Клу, приходил повидать ее и бывал крайне заботлив и почтителен. Ужинал он обычно в весьма пестрой компании. Ее составляли его любовницы, иной раз какая-нибудь актриса из оперы, герцогиня Беррийская и с десяток мужчин, которые постоянно сменялись и которых он без обиняков именовал не иначе как греховодниками. Это были Бройль, старший сын того Бройля, что скончался маршалом Франции и герцогом, Носе, человек пять дворян, служащих у него, но не самых главных, герцог де Бранкас, Бирон, Канийак, несколько молодых шалопаев, какая-нибудь дама сомнительной добродетели, но из общества и всякие люди без роду, без племени, замечательные своим умом либо распутством. Изысканные кушанья готовились в специальных помещениях, устроенных на том же этаже, вся сервировка была только из серебра; гости нередко участвовали в приготовлении их вместе с поварами. На пиршествах этих все — министры, приближенные, как, впрочем, и остальные гости, — вели себя с полной свободой, смахивающей на разнузданность. Без всяких обиняков говорили про любовные приключения, случавшиеся при дворе или в городе в давние времена и теперь, рассказывали старинные истории, спорили, зубоскалили, насмешничали, короче, не щадили никого и ничего. Герцог Орлеанский, как и прочие, присутствовал при этом, но, сказать по правде, разговоры эти редко производили на него впечатление. При этом пили и, распалившись от вина, орали непристойности и богохульства, стараясь превзойти друг друга; наоравшись и напившись допьяна, расходились спать, а назавтра все начиналось сначала. Как только наступал час ужина, апартаменты наглухо запирались и, какое бы ни возникло дело, нечего было и пробовать прорваться к регенту. Причем я имею в виду не только какие-то неожиданные дела, касавшиеся присутствующих, но и дела, серьезно затрагивавшие интересы государства или регента лично, и до утра двери не отпирались. Регент бездну времени терял со своим семейством, на развлечения и на оргии. Не меньше транжирил он времени и на совершенно пустячные, слишком долгие и многолюдные аудиенции, копаясь на них в тех же мелочах, за которые прежде мы вместе так часто корили покойного короля. Иногда я напоминал ему об этом, он соглашался со мной, но всякий раз снова втягивался в них. Между тем он откладывал и затягивал тысячи дел частных лиц и множество — связанных с управлением государством, одни — по причине слабоволия, другие-из постыдного желания внести раздор, следуя исполненной отравы максиме «Divide et impera», [173] которая, как иногда у него вырывалось, была его излюбленным правилом, а большинство — из-за обычного недоверия ко всем и всему, хотя часто было бы достаточно и получаса, чтобы разобраться в любом из них, а затем вынести ясное и четкое решение; вот так ничтожные мелочи превращались в гидр, которые впоследствии причиняли ему массу трудностей. Вольность его обращения и простота доступа к нему всем были весьма по нраву, зато и злоупотребляли этим безмерно. Иной раз дело доходило даже до непочтительности, что в конце концов приводило к неудобствам, тем более опасным, что сам он не мог, даже когда хотел, приструнить людей, которые ставили его в неприятное положение, не испытывая, да и не обладая способностью испытывать от этого стыд. К подобным людям относились Стэр, главари сторонников Буллы, маршал де Вильруа, члены парижского парламента и большинство судейских. Я не раз объяснял ему, когда представлялась возможность, насколько важны эти вещи, иногда чего-то добивался, предотвращал иные неприятные положения, но чаще всего он выскальзывал у меня из рук, когда, казалось, мои слова уже убедили его, и поддавался своей слабости.
172
Ла Врийер как секретарь Совета регентства и Леблан в качестве члена Военного совета.
173
«Разделяй и властвуй» (лат.).
Крайне поразительно, что ни его любовницам, ни герцогине Беррийской, ни его греховодникам не удавалось вытянуть из него, даже когда он бывал пьян, ни слова касательно самых маловажных дел, не то что государственных. Он совершенно открыто сожительствовал с г-жой де Парабер и одновременно с другими женщинами, потешаясь над их ревностью и терзаниями, и тем не менее был хорош со всеми; ни для кого не было тайной существование этого сераля, которое и не скрывалось, как непристойности и богохульства на его ежевечерних пиршествах, и это вызывало крайнее возмущение.
Начался пост, и я предвидел чудовищный скандал или какое-нибудь ужасное святотатство перед пасхой, которое могло лишь усилить всеобщее возмущение. Поэтому я решился поговорить об этом с герцогом Орлеанским, хотя давно уже не заговаривал с ним о его распутстве, поскольку потерял всякую надежду на перемены к лучшему. Я сказал ему, что затруднения, в которые он попадет на пасху, представляются мне ужасными в отношении Господа и гибельными в смысле мнения общества, поскольку оно, хоть и само не прочь погрешить, его почитает наихудшим из всех грешников; поэтому вопреки моим правилам и принятому решению я не могу удержаться, чтобы не представить ему все последствия этого; тут я больше говорил о том, что касается общества, так как религию он, к сожалению, вообще не принимал во внимание. Он достаточно спокойно выслушал меня и с тревогой поинтересовался, что я ему намерен предложить. Я ответил, что есть способ если уж не совсем погасить возмущение, то по крайней мере уменьшить его и воспрепятствовать чрезмерным толкам и тем мнениям, которых следует ожидать, если он не примет моего предложения, и способ этот весьма прост. Ему следует уехать в свои владения в Виллер-Котре на пять последних дней страстной недели и на светлое воскресенье и понедельник, то есть уехать в страстной, а возвратиться в светлый вторник; не следует брать ни дам, ни его греховодников, а нужно пригласить по своему выбору человек пять почтенной репутации и там беседовать с ними, играть, совершать прогулки, развлекаться, есть постное, поскольку и постное можно приготовить не менее вкусно, чем скоромное, не вести за столом срамных речей и вообще не засиживаться за ним; в страстную пятницу надо сходить к службе, а на пасху — к всенощной; вот что я ответил на его вопрос, не требуя слишком многого. Еще я добавил, что с той высоты, на какую вознесены государи, всем видно то, что они делают либо не делают, так что, ежели он не будет причащаться на пасху, это сразу станет известно; однако существует большая разница, когда некто, кем бы он ни был, не причащается с вызывающим или презрительным видом в столице у всех на глазах, с тем, когда этот же некто выезжает из города с видом пристыженным, почтительным и смущенным; в первом случае он пробудит ненависть как дерзостный грешник и вызовет негодование у всех, вплоть до вольнодумцев; во втором — милосердное сожаление у порядочных людей и заставит прикусить языки. Я предложил герцогу Орлеанскому сопровождать его в этой поездке, если мое присутствие будет для него приятным, и пожертвовать ради этого проведением праздников, ставшим для меня привычным за многие годы; еще я обратил его внимание на то, что так поступают многие достаточно заметные лица, считающие обременительным для себя участие в пасхальных праздниках. Я также заверил, что дела ничуть не пострадают от его отсутствия в эти дни, когда ими никто не занимается, напомнил о близости Виллер-Котре, о красоте тамошних мест, о том, что он так давно там не бывал, и о приятности этой поездки. Он счел предложение чудесным и почувствовал облегчение: он ведь не знал, что я ему предложу, и решил, что оно прекрасно и даже восхитительно, и очень благодарил меня за то, что я придумал этот способ и готов поехать с ним. Мы потолковали, кого можно будет взять с собой, сочли, что найти спутников не составит труда, и на том покончили. Мы оба, он и я, решили, что не стоит заранее объявлять о поездке — вполне достаточно будет, если он распорядится на страстной неделе. Раза два мы еще говорили на этот предмет, и он был совершенно убежден, что уехать будет проявлением благоразумия и что он просто обязан это сделать. Беда заключалась в том, что его благие намерения редко осуществлялись из-за множества негодяев, что вились вокруг него и препятствовали исполнению подобных намерений либо из корысти, либо желая угодить ему, либо от нежелания выпустить его, а то и по куда более гнусным соображениям. Так случилось и с этой поездкой. Когда за день-другой до страстной недели я снова заговорил с ним, передо мной был смущенный, скованный человек, не знавший, что мне ответить. Я сразу почувствовал, в чем дело, и удвоил усилия, не отступал от него, упирая на согласие, которое он мне дал, просил сказать, какие у него возражения против поездки, бил на толки, которые он возбудит, ежели в Париже дерзко пренебрежет причастием, на скуку, которую он неизбежно почувствует, если решит сохранять некоторую умеренность, и на то, что будут говорить о нем, если в страстную неделю он будет вести себя как обычно; наконец, собрав все силы, изобразил всю мерзостность кощунственного поведения, отвращение, какое общество станет испытывать к нему, и что оно будет вправе говорить о нем, сказал, что он даст повод всем, даже отъявленным вольнодумцам, чесать о нем языки, оттолкнет от себя всех, кто чванится благочестием или действительно благочестив и, наконец, порядочных людей. Но что бы я ни говорил, ответом мне было либо молчание, либо жалкие, унылые и ничтожные доводы, которые я тут же разбивал, да всякие пустяковые отговорки, на которые я даже не буду тратить бумагу; короче, как я мог понять из его слов, это сразу принятое решение вызвало тревогу у его любовниц и греховодников. Пусть никого не удивляет, что я часто использую это слово. И герцог Орлеанский, и герцогиня Беррийская иначе их не называли; герцогиня Орлеанская, говоря о своем супруге, так же именовала его, и вообще все трое, с кем-нибудь говоря о них, именовали их только так. Это послужило примером, и весь свет без исключения в разговорах о них использовал это имя. Они перепугались, как бы герцог Орлеанский не привык общаться с порядочными людьми и не перестал по возвращении принимать их, оставив их в одиночестве. Любовницы перепугались не меньше, и вся эта прелестная компания так надавила на слабовольного герцога, чуть только он заикнулся о поездке, что ему пришлось ее отменить. Прежде чем откланяться и уехать к себе, я стал заклинать его хотя бы в течение четырех дней, то есть в страстные четверг, лятницу и субботу, а также в светлое воскресенье, удерживаться и ни за что на свете не совершить какого-нибудь невольного кощунства, дабы не потерять во мнении общества; ежели ему это удастся, он привлечет к себе людей неизмеримо больше, чем уехав, поскольку его поступки до и после праздника будут видны всем и сразу станут известны. Затем я уехал в Ла Ферте, надеясь, что он исполнит этот совет. С прискорбием я узнал, что, проведя последние дни страстной недели более чем сомнительно, хотя и скрывая это, он участвовал во всех обрядах, исполняемых в эти скорбные дни, следуя этикету покойного Месье, который предпасхальную неделю обыкновенно проводил в Париже; в день пасхи герцог был на большой мессе в своей приходской церкви св. Ев-стафия и с большой торжественностью исповедался и причастился. Увы, то было последнее причастие в жизни несчастного герцога Орлеанского, и, как я предвидел, оно снискало ему благосклонность общества.
27. 1717. Приезд царя во Францию
Петр I, царь Московии, совершенно заслуженно стал настолько знаменит и у себя, и по всей Европе и Азии, что я не решусь сказать, будто знаю другого столь же великого и прославленного монарха, равного героям древности, который вызывал бы такое восхищение в свое время и будет вызывать в грядущие века. В своем месте здесь говорилось о разнообразных деяниях этого монарха, о его многочисленных путешествиях в Голландию, Германию, Вену, Англию и многие северные земли, о цели этих путешествий, о некоторых обстоятельствах его военных предприятий, о его политике и семейных делах. Говорилось также, что он желал приехать во Францию в последние годы жизни покойного короля, который весьма учтиво отклонил этот визит. Поскольку это препятствие исчезло, царь захотел удовлетворить свое любопытство и велел передать регенту через князя Куракина, своего посланника, что он направляется в Нидерланды, откуда приедет, дабы встретиться с королем. Ничего другого не оставалось, кроме как выразить удовлетворение, хотя регент с удовольствием уклонился бы от этого визита. Отказ обошелся бы слишком дорого; не менее велики были трудности со столь могущественным и проницательным государем, исполненным, однако, причуд и еще не вполне избавившимся от варварских нравов, а также его огромной свитой, состоящей из людей, чье поведение весьма отличалось от привычного жителям этих стран и которым присущи были всевозможные прихоти и весьма странные манеры; и они, и повелитель их были весьма обидчивы и крайне упрямы, когда домогались того, что, по их мнению, было им положено или дозволено.
Из всех государей царь был особенно враждебен королю Англии, [174] их отношения доходили порой до неблаговидности, тем более оскорбительной, что они имели личную подоплеку, но это ничуть не смущало регента, чья близость с английским королем была известна всем; из корыстных целей эти отношения были превращены аббатом Дюбуа чуть ли не в зависимость. Главной страстью царя было сделать свое государство процветающим с помощью торговли. Дабы облегчить ее, он повелел строить каналы. Для строительства одного из них ему необходимо было содействие английского короля, так как этот канал частично проходил через его владения в Германии. Но соображения торгового соперничества вынудили Георга воспротивиться этому. Петр, начавший войну в Польше, а затем Северную, в которой участвовал и Георг, тщетно вел с ним переговоры. Царь был крайне взбешен, тем паче что у него не было возможности использовать силу, а канал, начатый строительством, невозможно было продолжать. В этом была причина ненависти, которую он питал к Георгу до конца жизни и которая становилась все более ожесточенной.
174
Георгу I.
Куракин принадлежал к одной из ветвей старинного рода Ягеллонов, [175] представители которого долгое время носили короны Польши, Дании, Норвегии и Швеции. Он был высок, хорошо сложен, понимал высоту своего происхождения, обладал большим умом, хитростью и был весьма образован. Он достаточно хорошо говорил по-французски и на многих других языках, много путешествовал, принимал участие в войнах, а затем был посланником при разных дворах. Тем не менее в нем еще чувствовался русский, и его таланты весьма портила крайняя скупость. Он и царь были женаты на сестрах, [176] и у каждого было от них по сыну. [177] Царица получила развод и была заточена в монастырь [178] неподалеку от Москвы, но Куракин не ощутил последствий этого. Он великолепно знал своего государя, который многое ему дозволял, выказывал большое доверие и уважение; он пробыл три года в Риме, откуда прибыл в Париж посланником. В Риме у него не было никаких полномочий и никаких дел, кроме секретных, ради которых царь и послал его как человека надежного и просвещенного.
175
К литовскому роду Ягеллонов восходит родословная польского короля Владислава II (1348–1434); короли Дании, Норвегии и Швеции не имели отношения к Ягеллонам.
176
В 1698 г. Петр I аннулировал свой брак с Евдокией Лопухиной, однако продолжал считать себя свояком Бориса Куракина.
177
Царевич Алексей Петрович, умер в тюрьме в 1718 г. Сын Бориса Куракина умер в октябре 1749 г.
178
Евдокия была сослана в Покровский монастырь г. Суздаля, где и умерла в октябре 1749 г.