Меня зовут Женщина
Шрифт:
Идея, лихая по замыслу и нереальная по воплощению. Как раз то, что нам нужно.
Урс очарователен, он острит и хохочет, как русский, сбрасывает с балкона визитку кагэбэшника, требовавшего у него полного отчета, и горланит при этом марш Шопена. Он обещает евразийское единение и небо в алмазах, и мы с Леной... начинаем оказываться в совершенно неожиданных местах и в совершенно неожиданных ролях. Например, в монгольском посольстве у большого чиновника за ажурным чайным столиком с насекомьими ножками, на который красивая монголка в расшитом халате, под которым угадываются погоны, подает зеленый чай. А чиновник, расползшись по креслу и расслабившись от нашего
— Вот бросить бы эту вашу грязную Москву, уехать в Монголию... Там у нас воздух, свежее мясо, на лошадях скачут, из лука стреляют! От вашей еды из «Березки» у меня весь организм болит.
А потом, спохватившись, садится, вспомнив о дипломатической спине, и мрачно спрашивает:
— А советские органы информированы об этом поезде?
— А у нас больше нет советских органов! — радостно кричим мы.
— Это вам только кажется, — и он щурит глазки, тонущие в щеках.
— Ах, конечно, — отвечаем мы, переглянувшись, бросаем на столик писательские билеты с ностальгическим золотым гербом Советского Союза (на новые у Союза писателей нет денег), — Союз писателей, Министерство культуры, радио, телевидение, Верховный Совет и Министерство просвещения! В общем, тридцать тысяч одних курьеров. Он недоверчиво морщится, но вид герба его утешает...
А потом — у директора Дома литераторов, у которого оговоренная предварительно цифра в двести марок при виде живого немца с кожаным портфелем в глаженом пиджаке начинает расти в геометрической прогрессии.
— Значит, если хорошо подумать о персонале, то марок пятьсот. Впрочем, еще ведь электричество и буфеты, так остановимся на тысяче!
И мы с Леной, малиновые от стыда, потому что еще только начали терять невинность в области социализации и еще не в состоянии переварить подобную мизансцену. А Урс бледнеет и тихо говорит:
— Это благотворительная акция, я — президент каравана, представляю берлинское молодежное антропософское общество, у нас нет таких денег! — И мы уходим ни с чем. Но жизнь щедра на варианты, и молодежный театр «На Красной Пресне», студенческий театр МГУ и Дворец пионеров предлагают помещения бесплатно. И это совершенно невероятно в условиях нашего африканского капитализма, но это факт. И тогда мы идем к красивой кагэбэшнице Марине, и она за ночь делает паспорта и визы. И мы печатаем листовки и составляем программу каравана в Москве. Это мы-то, дамы из-за письменных столов, у которых всю предыдущую жизнь на любую социальную акцию дежурный ответ: «Отстаньте, у меня еще второй том Монтеня не дочитан!»
И на предварительную рабочую неделю каравана начинают слетаться первые ласточки. И все эти ласточки совершенно свихнутые, потому что слово «рабочая» они понимают буквально: «О, ньет! Мы не хотим турьизм! Мы хотим работа!» И французский пластический театр «Ад ель Ритон» вкалывает вместе с голландским театром импровизации в душном помещении в тридцатиградусную жару, обучая русских актеров «сцендвижению», в результате чего появляется композиция уровня художественной самодеятельности и большое количество международных браков. И поселенный ко мне скульптор Йохан Бремен каждый день спешит в антропософский клуб «Аристотель» обучать скучающих одиноких женщин лепить «эмбрион», олицетворяющий в антропософской скульптуре сразу все. И некий суперграфик Вильфрид Штрюминг все время требует белые стены, которые жаждет расписать. И пожилой галерист Менинг целый день тусуется по мастерским художников и скупает тонны авангарда. И очаровательная завлит театра «На Красной Пресне», ставшего московским Штабом каравана, Света
И, содрогаясь, мы ждем, когда приедет еще триста человек, потому что с ними ведь тоже надо что-то делать. Правда, у нас есть право навербовать с собой в поезд некоторое количество русских и заставить их отработать в Москве 3500 марок, которые стоит эта поездка. Но ведь, как говорил Достоевский про «русскую совесть, раздвинутую до такой роковой безбрежности, от которой... ну, чего еще можно ожидать, как вы думаете?» Конечно, дело вытягивают самые родные, остальные садятся в поезд с бесстыжей рожей и массой претензий.
...А все-таки триста иностранцев! Неужели как-то провернем? Эти, с рабочей недели, уже ручные, но их совсем мало, человек двадцать. Мой Йохан, несмотря на свое баронство, моет посуду холодной водой, потому как горячая отключена, ходит по дому тихо, как мышка, стесняется без меня открыть холодильник и трепетно извиняется на трех языках перед соседкой по этажу, крутой алкашкой, пытающейся вытащить из него деньги на опохмел. Мы общаемся на смеси немецкого, английского, глаз и передвигаемого словаря, называя это языком достроенной вавилонской башни. Йохан — профессор скульптуры в антропософской школе искусств и совершенный фанат.
— Скажи, почему ты считаешь, что антропософия имеет такое колоссальное превосходство над остальными гуманистическими движениями? — провоцирую я.
— Чтобы убедить тебя, я должен выучить русский и приехать еще раз, — отвечает Йохан на полном серьезе.
— Может быть, я пойму это в караване?
— О нет! Боюсь, что это будет не караван культуры, а караван секса.
— А разве секс противоречит антропософским идеям? Вот ты лепишь свои кости и находишь в них абсолютную гармонию! — Действительно, на всех фото его скульптур увеличенные до гигантских размеров разные там берцовые и позвонки из камня и бронзы, валяющиеся на площадях и лужайках. — Неужели отдельная кость гармоничней влюбленной пары?
— Это трудный вопрос. Штайнер не отвечал на него впрямую. Но я приехал не для того, чтобы пропагандировать сексуальную революцию. Я приехал, чтобы передать русским свой духовный опыт.
— Йохан, немецкое миссионерство в России сегодня еще обречено на провал. Наши отцы воевали совсем недавно.
— Да, Маша. Я несу с собой по жизни вину перед этой страной. Поэтому мне так важно было приехать. Мой отец был математиком. Он рассчитывал траектории полета снарядов. Он ездил в командировки на поля сражений, а когда возвращался, то впадал в депрессию. Он никогда не поддерживал разговоров об этой войне. Ему было стыдно. А что делал твой отец во время войны?
— Мой отец был военным журналистом, сочинял листовки, а после победы организовывал в Берлине первое русское издательство. Тебе налить еще чаю?
— Налей. Скажи, а почему ты, феминистка, подаешь мне еду, убираешь тарелки, оказываешь за столом знаки внимания?
Потому что ты гость и нам обоим это приятно. Потому что для меня феминизм состоит не в том, чтобы спускаться в шахту и нести тяжелую сумку, а в приоритете ценностей. В том, что женская система ценностей сегодня на порядок выше мужской, в том, что женский способ освоения действительности гармоничней мужского. В том, что мужская игра «война» — это зло, а женекая игра «выращивание цветов» — это добро. В том, что мужская цивилизация завела человечество в тупик...