Меня зовут Женщина
Шрифт:
— Тогда я тоже феминист. И все антропософы тоже феминисты!...
И вот они приезжают, и мы мчимся на Белорусский вокзал. А еще не готовы эмблемы в форме сердец, не укомплектованы списки людей, разбирающих «фричиков» и «фрицовок» (так ласково именуем мы их от производного Фриц, независимо от страны проживания). Фирма «Лерне Идее» должна забрать всех с вокзала и отвезти для оформления в гостинице тех, кто, несмотря на демократизм антропософии, все же не решился на жизнь в частных квартирах.
Актеры, ангажированные на шоу по поводу встречи поезда (голландская Анита, обещавшая в буденовке и шинели изображать Анку-пулеметчицу;
И поезд останавливается... И тепленькие, веселенькие, в шортах и панамках, с хвостами и выбритыми головами, обвешанные скрипками в футлярах и кинокамерами, с многоэтажными рюкзаками и западными улыбками: «я вас всех люблю, а себя особенно», они рассыпаются по перрону, как пестрые бусы с лопнувшей нитки. И наши энтузиасты носятся среди них, выкрикивая фамилии своих отквартированных, и все тонет в вокзальном грохоте, и только натренированные молодчики из «Лерне Идее» с мощными глотками и подбородками с помощью полицейских мегафонов сгоняют всех в автобусы, сортируя на приватных и отельных. Я нахожу одного своего приватного, белокурого красавца Уго с прохиндейской улыбкой, компьютером и велосипедом.
— Скажи, у тебя есть сейф? — спрашивает он.
— Зачем тебе сейф?
— Там будет стоять мой компьютер. Ведь в России все воруют.
— Мой компьютер стоит без сейфа, и твой постоит! — Кстати, нечего было каркать, после каравана его действительно обокрали в Москве. — Зачем ты привез велосипед из Германии?
— Я буду ездить на нем по Иркутску, чтобы разработать программу экологического спасения города, — важно отвечает тридцатилетний недоучившийся студент Уго, абсолютно убежденный, что его приезд означает немедленное возрождение нашей страны.
Когда автобусы перед поворотом на Герцена проезжают Красную площадь, фричики издают общий вопль такой эмоциональной насыщенности, что мы вздрагиваем, думая, уж не атомный ли гриб они там увидели. Когда вопль рассеивается, они громко аплодируют, обозначая некую театральность того, что вот, мол, душка-Кремль достоялся до их приезда.
...Отельных увозят в отель, а приватных — в Дом культуры МГУ, где мы раздаем их по списку в веселой неразберихе знакомства, вешая каждому на шею бумажное сердце с именем, фамилией и профессией, чтобы хоть как-то их дифференцировать. Я нахожу второго своего подшефного, высокого, застенчивого Джулиана. В караване также его мама, но мама поехала в отель, и вообще, с шестнадцати лет Джулиан живет как хочет. Он студент геологии, торгует овощами, занимается театральным бизнесом, пишет для газет и играет на гитаре. Не беспокоится ли мама за него? Нет, у него еще четыре младших брата. Ей есть о ком беспокоиться, с кем она оставила младших братьев? Вызвала человека из фирмы. Она фанатичная антропософка, она не могла пропустить этот поезд. А вот он, Джулиан, считает, что есть вещи поинтересней антропософии...
Дальше начинаются накладки. Когда я жестко объясняла молодчикам-лернейидейчикам, что автобусы не могут за час вернуть из гостиницы «Измайловская» уже зарегистрированных фричиков, они покровительственно улыбались и вещали сквозь зубы и жвачку о том, как немецкий стиль работы сломает русский стиль жизни. В
Проблема решается спонтанно. Я вбегаю в зал и вижу, что былинщик уже стоит на сцене и несет малограмотный текст про исконно-посконное-избяное-нутряное русское искусство, а рекрутированная им из первого ряда трогательная специалистка по садовым ландшафтам из Швеции Анна-Луиза смущенно переводит все это на немецкий. Пока я пытаюсь что-то сообразить, он уже поет про Куликово поле, дренькая по гуслям, вежливо застывшим фричикам. Сейчас он допоет, и мне объявлять следующий номер, я бросаюсь к капелле Судакова и вижу, что она тает на моих глазах. Кто-то из конкурентов передал им от моего имени, что автобусы никогда не приедут, а посему выступление отменено, и те, которые потемпераментней, уже рванули по домам, а те, которые пофлегматичней, еще переодеваются. Я мрачно объявляю спектакль студенческого театра, понимаю, что концерт накрылся, потому что после двухчасового мюзикла только идиот выйдет на сцену, и иду в фойе за утешениями друзей.
— Послушай, — говорит Лена. — Что ты переживаешь? Они же все равно ни хрена не понимают.
Тут вбегает возбужденный Урс.
— Гут! — кричит он.
— Что «гут»? — бешусь я.
— Все хорошо! Концерт отличный, но скажи мне главное — я должен выходить в галстуке или без галстука?
— Мне все равно, — отвечаю я, — хоть голый.
— Нет! Это очень важно. Это самое важное для меня сегодня. Как ты решишь, так и будет, ведь ты ведешь концерт! Ведь этим можно испортить все!
Что можно испортить? Если твои ослы из «Лерне Идее» до сих пор не привезли зрителей? Я не понимаю, как с такой организованностью вы могли дойти во время войны до Москвы?
— Мы дошли, но мы вернулись обратно. Еще неизвестно, вернемся ли мы обратно из Монголии. У «Лерне Идее» ничего не получается с обратными билетами. Так в галстуке или без галстука?
— В галстуке! — Я же вижу, что ему хочется в галстуке, но необходима санкция сверху. И он вынимает из кармана нечто лягушачьего цвета, важно обвязывает вокруг шеи и убегает вприпрыжку.
Потом появляется танцовщица Эрнандес, с порога говорит слово «утюг», а времени половина двенадцатого, а спектакль в самом разгаре, и их не унять и не сократить, и нельзя не дать спеть Агафонову: он с шести с ребенком дежурит.
— Дорогая, — говорю я Эрнандес, — не хотела ли бы ты получить вместо утюга указанные в ведомости концерта доллары и за это немедленно свалить домой к детям, не танцуя?
— Охотно, — отвечает Эрнандес. — Я была несправедлива к антропософам, это движение действительно таит в себе чудеса.