Мертвецы тоже люди
Шрифт:
– Муж Марьи биолог? Я не знала.
– Нет… вовсе нет. Он ищет какой-то редкий лекарственный препарат. Я писала тебе об этом, дорогая… ещё полгода назад.
Я вертела головой, рассматривая знакомые улицы. Город, как больной, переживший тяжёлую болезнь, но уже поверивший в выздоровление, слабо шевелился в зелёной долине. На улицах горный воздух смешивался с печным дымом – везде в домах топили дровами.
Солнце зашло за большую сланцевую тучу, и лица встречных прохожих, спешивших к вокзалу, сразу погасли, растеряли солнечный свет; загар из нежного бронзового превратился в угрюмый,
Река, сверкавшая белым серебром в разрывах набережной, тоже погасла, и город наполнился контрастами синего и чёрного. Даже свежая молоденькая листва деревьев в глубине у стволов приняла насыщенный аспидный цвет.
«Будто в прошлый век попала! Ни электричества! Ни горячей воды! А люди! Люди!!!»
Людей было мало – воскресенье, – все спят в ранний час.
На торце здания напротив висел большой плакат с изображением Буша-младшего. Американец смотрел отрешённо, скалясь прекрасной вставной челюстью. Именно она вызывала чувство брезгливости. Вставные великолепные зубы не спасали ни от «гусиных лапок» у глаз, ни от глубоких поперечных морщин, ни от обвисшей шеи, ни от надвигающейся старости…
– Что это? – отвлеклась я от семейных новостей.
Тётя повернулась ко мне. На шею легла фиолетовая тень, яркая помада-индиго выделялась чётким росчерком между позеленевшими щеками.
Но вот вышло солнце: зажгло жёлтым деревья на набережной; горы открыли небу секрет синевы, а лица людей вновь потеплели, посветлели, ожили; река заблестела, переливаясь из оранжевого в жёлтый и салатовый, будто духу великого Гогена захотелось написать «День божества» не на холсте, а на воде.
Тётя зыркнула на плакат из-под тёмных бровей:
– Власти переименовали Мелаанскую в улицу имени… сама видишь кого.
– А Буш разве умер? – удивилась я.
– Умер? Да что ему сделается? Наш главный грызун получил от него триста миллионов на борьбу с бедностью, вот и выслуживается.
– Тише! – зашипел за спиной дядя Хорсови. – Что ты так громко кричишь, Макоша? Прохожие оборачиваются, говори по-грузински!
– Я тридцать лет здесь живу, а всё «тише, тише»! Что хочу, то и говорю – никому до меня дела нет, хочу на русском говорю, хочу на грузинском! – Тётя крепко прижала к себе мою руку, будто боялась, что сбегу.
Некоторое время шли молча, но вскоре тётя Макоша вновь улыбнулась:
– Вот и пришли! Идёмте скорее к причалу!
Глава 4
У крошечного, нагретого солнцем причала пахло тиной и подгнившими досками. Лодка дяди Хорса, пришвартованная у самого края, плавно покачивалась на спокойной реке. Звенели как колокольчики снасти на соседних яхтах.
Причальчик дрогнул под уверенной поступью двух дюжин ног, и тут же вода булькнула и запуталась в зелёных водорослях у опор, качнулись, будто поздоровались, яхты, громче звеня снастями.
Я споткнулась от неожиданности: на бело-синем корпусе крупными буквами в старорусском стиле было выведено: «Василиса». На спасательном круге с чёрным якорем – та же надпись.
В честь меня,
– Нравится, дочка? – Дядя ловко навёл и перекинул мостки. – Добро пожаловать, благодетельница наша, берегинюшка! Я бы в твою честь звезду назвал!
Я бормотала слова благодарности и отшучивалась, а дети толпились рядом и рассматривали меня, как оживший памятник.
Дядя нежно погладил свежеокрашенный борт катера:
– Прежний хозяин дёшево продал мне лодку. Назвал её «Зефир» и жаловался, что всегда с ней были проблемы. А я ему говорю: «Кто же, мил человек, катерок мужским именем называет? Это же не крейсер или линкор. Испокон веков принято у морских людей называть малые суда женскими именами! Вот она у тебя и не плывёт дальше берега!»
И правда, как засмолили, зашпаклевали и покрасили мы нашу лодочку, да имя новое на борту вывели, помолодела она, как будто вторую жизнь проживает. А строили её между тем из леса, что рос здесь по берегам ещё тридцать лет назад. Так что Кура её, родимую, как пёрышко несёт.
«Нынешний корабль – стоял он некогда косматым лесом…» – вспомнились древние стихи.
Все забрались в лодку, и мы поплыли по течению, пересекая Куру по диагонали. Плыть было – совсем ничего.
Наш дом, каменный, старинный, времён Николая I, сбережённый временем, главным образом благодаря высокому своду подвала, защищавшему первый этаж от сырости и плесени, стоял на всхолмлении в Старом городе у подножия Нарикалу близко к набережной, скрытый от любопытных глаз раскидистым платаном. Тётя называла платан «наш кондиционер». Его густая тень действительно спасала в жару южные комнаты от перегрева.
Как только я сошла с лодки, окинула взглядом зелёные в нежной апрельской свежести холмы, стало так легко и спокойно на сердце, словно и не было долгих девяти лет отсутствия. Больше всего на свете я люблю вид на зелёное предгорье и шум берёзовой рощи. Лишь они вызывают в моём сердце отраду, зажигают свет, который я вспоминаю и питаюсь им многие годы, даже если не вижу гор и рощ вовсе. Ключница Индра рассказывала, что если бы не было на земле берёз, то и жизни бы не было. Сколько берёз срубят, столько и народу умрёт в году. В апреле, когда бурно зеленится лес, текут в земле берёзовые соки – созревает дёготь и пробуждает жизнь, наполняя весенние ручьи. Так рассказывала Индра. Я ей верю.
Удивительно, как мало изменилась наша улица. После ливня, омывшего её кривую и изогнутую старую спину, улица очистилась, умылась потоками, унесшими вниз к реке мелкий мусор, окурки, нечистоты собак, кошек и людей, заблестела нарядно в золотых, солнечных лучах мокрой брусчаткой с несеянной, наивной травкой у бордюров, заулыбалась кривой расщелиной беззубого каменного рта и, о чудо, прозрела!
Ничего не изменилось. Всё так же торговал фруктами на углу сосед дядя Леван, и щекотало ноздри от запаха горячего лаваша из лавки напротив. В соседнем доме так и не сделали ремонт: опоры нависшего над улицей балкона по-прежнему стоят криво, и розовое детское одеяльце висит на перилах, как и много лет назад.