Мертвые бродят в песках
Шрифт:
– Матвей Пантелеевич! – вскричал Шараев. – Вы забываете, что нам необходимо резко увеличить производство хлопка и риса! Этого от нас требует партия – и не выполнить ее приказа нам нельзя!
– Я не утверждаю, что нам не следует орошать засушливые места! Я говорю, что нам следует жить и действовать в согласии с природой, а не ей вопреки. В Средней Азии и Казахстане издревле существуют методы мелиорации – они прошли испытание не одной сотней лет. Ни один из них не противоречит природе, а напротив – сливается с ней. Вы с академиком Крымаревым спроектировали Каракумский канал. Вы хотите, в сущности, разбазарить воду двух рек! Канал станет несчастьем для здешнего народа! Да-да, ибо вы не можете аргументировать,
Молодежь, сидевшая отдельно от стариков – поодаль, повернула головы в их сторону. Игорь быстро встал, подошел к отцу и сел рядом. – Шараев был в неловком положении, он сказал, оглядывая присутствующих:
– Не обращайте на нас внимания. Мы с Матвеем Пантелеевичем часто расходимся во взглядах в последнее время. Что ж, столкновение мнений в науке – дело естественное…
– Это давно похоже на бесцельную перебранку! – махнул рукой Славиков. – Оставим высокий штиль…
– Вы совершенно правы, Матвей Пантелеевич! – Шараев улыбнулся. – Хорошо бы наши доводы проверить в деле…
– О каком деле можно говорить, Егор Михайлович! По вашему, природа должна превратиться в полигоны наших непродуманных идей?! Учтено ли, к примеру, что будет с теми людьми, которые останутся жить на берегу высыхающего моря? Можете представить, что с ними произойдет? Хотя бы раз Крымарев задумывался об этом?
– Работы хватит всем, Матвей Пантелеевич! Вы забываете, что со временем Казахстан должен превратиться в огромную созидательную площадку. По предложениям академика Лысенко нам предстоит распахать в Казахстане миллион гектаров целинных и залежных земель…
– Ты прекрасно знаешь, – холодно парировал Славиков, – как я лично отношусь к замыслам академика Лысенко. Но я не о нем… Жаден стал человек, тороплив – и чем дальше, тем больше. У человека в руках теперь техника – он стал похож на дикаря, которому дали в руки динамит. И никто не хочет понять очевидного: завтра покоренная, с позволения сказать, природа начнет мстить человеку, и эта месть будет равносильна адову огню!
При упоминании адова огня Откельды провел ладонями по лицу. «Иа, Алла, сохрани нас», – прошептал он.
Конечно, эти простые люди были наивны: вряд ли они сейчас могли себе представить, какое несчастье ожидает их завтра. Это не укладывалось в их сознании. Перед ними по-прежнему плескалось море, полное чистой воды и крупной рыбы; над морем голубым бесконечным шатром раскинулось небо – какая такая могла найтись в мире сила, способная погубить это плодородное побережье, это золотое солнце, щедро светившее над ними из года в год, из века в век – тысячи и тысячи дней подряд! И только через много лет, после этого чудного вечера с костром на морском берегу, с жирной осетриной на вертеле Насыр будет вынужден сделать горький вывод: «Нет на свете существа более жестокого, более безжалостного, чем человек!»
– Это не преувеличение, Егор Михайлович, не метафора, – продолжал профессор. – Спроси-ка у Насыра, он многое повидал в жизни. Самым страшным днем он считает день, когда увидел, что такое наши «катюши». Что в сравнении с теми невинными «катюшами» нынешняя техника! Пожалуй, только Хиросима и Нагасаки дают приблизительно представление о ее разрушительной мощи. Если мы гуманны, если мы зовемся на земле людьми, мы должны беречь равновесие в природе по мере того, как возрастает наша мощь. Взял у природы – позаботься вернуть. Все остальное равносильно самоубийству. И мы, ученые, лучше всех должны это понимать.
– Каракумский канал спроектирован бездумно – лишь бы отрапортовать: построили! Лишь бы отрапортовать – есть хлопок и рис, есть миллион тонн! А тебе, кстати говоря, известно бедственное положение многих рек и озер в США, коли уж нравится тебе в своих
– Как вы такое говорите! – почти что шепотом воскликнул Шараев, инстинктивно оглядываясь.
– Здесь нет людей, которые бы занимались доносительством! И вообще, мне нечего бояться. Пора освобождаться от страха – мы не рабы… Не спорю – стране нужны и хлеб, и хлопок, и рис. Но прежде чем вырастить хлеб, рис, хлопок – надо вырастить ученых и хозяйственников, ответственных за ту землю, на которой они хотят вырастить это. Вот за что болит моя душа! Если не мы, то кто должен предвидеть будущее? Какие же мы ученые, если у нас есть одна извилина, чтобы думать о приросте хлопка и риса, а второй извилины – подумать о сотнях, тысячах людей, которыми жертвуем мы ради этого самого прироста, – нету! Ведь мы всех этих людей практически превратим в беженцев. Не нужна нам такая мелиорация – и социализм, в конечном итоге, такой не нужен! Наука должна быть гуманной, в первую очередь ей следует думать о человеке. И грош ей цена, если она забывает о нем. Сейчас же она – в подчинении у ведомств…
– Риск, говорят, благородное дело, – возразил Шараев, пропустив мимо ушей слово «социализм», но Славиков его тут же перебил:
– Оставим этот разговор, Егор Михайлович. Я уже сказал – это не полемика, а никчемные препирательства. Ты не хочешь спорить по существу. – Он оживился, взглянув на Акбалака. – Давайте лучше послушаем жырау. Акбалак-ага, спойте нам, пожалуйста… – И он улыбнулся столь приветливо, что Акбалак без слов взял в руки домбру. Было ему тогда уже за пятьдесят, но это ничуть не отражалось на его голосе. Он ударил по струнам, и стало ясно, что жырау будет играть «Бурю».
Сначала домбра спокойными, размеренными звуками повествовала о солнечных бликах, поигрывающих на покойной, ласковой воде. Но недолго море оставалось тихим. Звуки домбры становились тревожнее, громче – это приближалась буря. Еще два-три промежуточных аккорда – и вдруг все взрывается. Скрытые туманом стонут волны – их бьет о каменные скалы, но они не теряют своей ярости – снова несутся, вздыбившись белыми, острыми хребтами, угрожая раздавить всякого, кто попадется им в пути. Лишь Ата-балык и его верная подруга Рыба-мать не боятся этих волн – их бросает вместе с волнами вверх и вниз: так резвились они, полные сил, не опечаленные завтрашним днем. Даже бурый сом не осмеливался в эту бурю выходить в море – он пережидал ее в относительной тиши, в тени большого торчащего камня, который отчасти служил для него волнорезом. А вся остальная рыба, которая помельче, ушла на дно, зарылась в ил, песок. Долго бесновалось море, пела домбра, словно решило оно вдруг выплеснуться из берегов, обрести неведомую доселе свободу – и звуки домбры в этом месте тоже ширились, далеко разлетались от берегов, которые держали в плену могучую воду. Но не только про это хотел рассказать в своем известном кюе Акбалак – ничего бы не стоила домбра Акбалака, если бы не было в ее звуках сердца человека. А сердце человека в этом кюе билось восторженно, в унисон могучему разбушевавшемуся морю, рвущемуся к свободе, – разве не таков и сам человек? Разве и он не мечтает о такой свободе? И разве не так же прекрасен он, когда борется за нее? Шараев и видел и слышал домбру впервые и был поражен тем, как много может рассказать этот незатейливый инструмент в руках настоящего домбриста. Невольно он воскликнул, склонившись к уху Славикова: «Это же просто изумительно, Матвей Пантелеевич! Какая сильная, звучная пьеса! Теперь-то я нисколько не сомневаюсь, что не зря поехал с вами». Профессор молча кивнул. Акбалак, закончив кюй, неспешно отложил домбру и вытер пот со лба; потом обратился к Шараеву с вопросом: откуда он родом?