Мертвые из Верхнего Лога
Шрифт:
Поговаривали, молоденький милиционер, прибывший по вызову самого Федора, упал в обморок, едва переступив порог. Деревенский дом Губкиных напоминал скотобойню: пол был залит кровью на два пальца, сладковато-терпкий нутряной запах заставлял желудок в тройном сальто-мортале броситься к горлу. Куски еще теплой плоти были разбросаны по сеням — словно несчастную Татьяну Губкину разорвала стая оголодавших бенгальских тигров. Сам Федор сидел на корточках в углу, прижимая к груди окровавленный топор, баюкая его, как младенца, и даже, кажется, что-то мурлыкал себе под нос.
— Я не убивал, — твердил он потом на допросах. — Ну не убивал я! Да, выпил, было дело. И уснул. И спал,
Время шло, Губкин начал выдавать новые подробности. Такие, что однажды дознаватели не выдержали и выбили ему передний зуб. Видимо, в СИЗО Федору приходилось трудно, вот он и решил прикинуться невменяемым.
— Я слышал, как Танька орала, — уставившись в одну точку, говорил Губкин. — Поэтому и взял топор. Я ее защитить хотел. Слышали бы вы этот крик… До сих пор кровь в жилах стынет! Вбегаю — а там уже спасать некого… И ничего не сделать… Их было трое — старик, женщина и ребенок. Ребенок, ребенок… — В этом месте подследственный, как правило, начинал рыдать и сбивчиво молиться.
— Ребенок? — устало вздыхал следователь, которому был противен посиневший от многолетнего пьянства, заросший тускло-рыжей щетиной мужик, несший ахинею.
— Да, пацан. — Губы Федора дрожали. — Лет двенадцати, не больше. Я не знаю, кто Таньку убил… Но они там были, были! И еще — они улыбались… Так страшно улыбались, так страшно…
Соседка Губкиных, Мария Петровна Панферова, сообщила следователю: Федор и Татьяна часто ссорились. «Грызлись из-за каждого пустяка, неудивительно, что так нее закончилось, — словоохотливо делилась она. — Я Таньке всегда говорила: на кой тебе сдался этот алкаш? За ней ведь по молодости многие ухлестывали, а сейчас… Бывало, Танька бежит через огороды, встрепанная, в исподнем, молотит в окна, ни стыда ни совести. А муженек-кровопивец несется за ней и вопит: „Убью, сука!“ Она бутылки от Федьки прятала, а тот с ума сходил…»
Все шло к пожизненному заключению. Видимо, и Губкин прекрасно понимал, что его ждет, и у него не выдержали нервы.
Третьего июня тело Федора Губкина кремировали.
На его похороны не пришел никто.
Глава 1
— Мамочка! Это опять случилось! Они опять там, у меня в комнате!
Босоногая девочка лет десяти-двенадцати, одетая в ночное платье с вышивкой, вбежала в гостиную, где на дощатом столе уютно теплилась керосиновая лампа, потрескивали березовые поленья в русской печи, пахло старым деревом, сандаловыми ароматическими палочками, скисшим молоком и акварельными красками.
Женщина, красивая, темноволосая, круглолицая, нехотя оторвала взгляд от холста. Ей было не до детских ночных кошмаров. В очередной раз залатывая кровоточащую рану на оскорбленном самолюбии, она рисовала жирафа, немного скособоченного, уныло склонившего шею к земле и почему-то сиреневого.
— Дашенька, иди спать. Все хорошо, тебе просто приснилось.
Мать старалась говорить ласково, чтобы дочь не заметила раздражения, стоявшего в горле горьким комом.
Женщину звали Ангелина. Она была несчастна, и это давно приняло хроническую форму. Несколько дней назад она выпила два бокала «Ламбруско» и позвонила подруге, уютной плюшевой жене именитого скульптора, с которой приятельствовала со студенческих лет, и с веселой удалью сообщила: «А я опять одна!» Подруга сначала ахнула, потом восхитилась Ангелининой смелостью, затем несколько минут формально поволновалась за ее будущее, но в конце концов все-таки сделала то, ради чего ей и позвонили:
Дело было в том, что мужчина, согревавший ее постель на протяжении последних пяти месяцев, оставил Ангелину (мужчина был немолод, тучен, талантлив и страстен — она всегда влюблялась именно в таких), и теперь ей было грустно.
Ангелина сняла дачный домик в живописной деревне, в двух сотнях километров от Москвы. Взяла с собою дочь, мольберты, краски, холсты. Но — декорации стали другими, а грусть не спешила улетучиваться.
— Мне здесь не нравится, — насупилась дочь. — Когда мы поедем домой?
Ангелина крепче сжала кисточку. Все нормально, Даша еще ребенок. Глубже дышать, глубже дышать… Бывают дни, когда все вокруг, даже собственная дочь, воспринимаются как изощренные мастера инквизиторской пытки. В свои двенадцать Даша взрослее большинства сверстников, но все же слишком маленькая для того, чтобы, разгадав черноту в маминых глазах, перестать терзать родительницу.
— Сегодня двенадцатое июля, — терпеливо объяснила она. — Мы сняли этот домик на два месяца и вернемся в Москву перед школой… Тебе же здесь понравилось. Мы будем ходить на речку и за черникой.
— А теперь мне здесь не нравится, — топнула Даша босой ногой. — Здесь они, и я их боюсь.
— А ну марш спать! — все-таки повысила голос мать. — Ты меня должна бояться, я тебя ремнем отхлещу!
Плаксиво выпятив нижнюю губу, девочка попятилась обратно в комнату. Женщина с трудом удержала себя от того, чтобы остановить дочь, притянуть ее к себе, ласково потрепать по взлохматившейся голове… Она должна быть твердой — любое проявление нежности вывернет нутро проснувшейся болью, откроет шлюзы для слез, а ведь она и так на антидепрессантах. Вовсе незачем ей оплакивать того, кто так неожиданно и грубо выкинул ее из своей жизни.
Обернувшись уже от двери, Даша выдала последний аргумент.
— Мама, мне кажется, они — мертвые, — сама пугаясь своих слов, в отчаянии прошептала она.
Но мать посмотрела на нее так, что Даша предпочла отступить в слегка подсвеченный желтой луной мрак спальни. Ах, как было бы здорово, если бы у нее был хотя бы карманный фонарик! Его крошечным лучиком можно было бы вдребезги разбить колышущиеся тени на стене… Зажмурившись, Даша на ощупь отыскала дорогу к кровати. Сердце колотилось так, что, казалось, могло прорвать грудную клетку. Ничего, ничего, она справится. Ей двенадцать с половиной лет, а это уже почти не детство. Главное — не открывать глаза. Если она не будет их видеть, ничего страшного не случится.
Они стояли возле окна. Их было трое — старик, женщина неопределенного возраста и мальчик лет десяти. У всех троих были бескровные спокойные лица, женщина даже слегка улыбалась — как человек, которому известен некий секрет. У старика не было руки — пустой рукав его домотканой рубахи был испачкан высохшей бурой кровью, но, судя по всему, боли он не чувствовал. Лицо мальчика закрывала длинная густая челка. В какой-то момент он вздернул руку, чтобы откинуть ее со лба, — и стало видно, что глаза его вытекли, оставив бурые борозды на щеках, пустые глазницы были черными, в комках запекшейся крови. Не глядя на него, женщина провела ладонью по его вихрастой голове, возвращая челку на место. Из уголка ее рта вытекла темная струйка вязкой слюны.