Мертвые из Верхнего Лога
Шрифт:
К Ангелине она отнеслась с подозрением. Изнеженная москвичка, из дома не выходит раньше полудня, огород не разбила, даже цветочки посадить поленилась, по ночам жжет свечи, носит шелка и босоножки на каблуках, зачем-то красит губы. Брови черные, ломаные, как у ведьмы, и взгляд как у гулящей кошки. А самой поди уже за тридцатник (как бы она удивилась, если бы узнала, что Лине уже тридцать восемь). И мужика нет — стыдоба. Дочку явно нагуляла, судя по всему, такую же ветреную и никчемную.
«В чем хочу, в том и хожу, сад-то мой», — хотела огрызнуться Ангелина, да не решилась. Зачем ссориться с соседями? Кто их знает, еще дом спалят, а ей потом плати…
— Да вот, Марья Петровна, дочка моя потерялась куда-то, — улыбнулась она.
— А вставать раньше не пробовали? — хитро прищурилась соседка, да еще и подбоченилась.
Это было
— Наверное, к речке поехали, — смягчилась Марья, поняв, что воевать с нею изнеженная москвичка не собирается. — Целая ватага на велосипедах просвистела часа полтора назад.
— У Даши нет велосипеда…
— Велика беда! — хмыкнула Марья. — Ее, наверное, Ванька Обухов из крайнего дома на раму посадил… Ох, гляди, Ангелина, еще нюхнешь ты с ней горя! Девка у тебя непростая, сразу видно. Принесет в подоле…
— Не говорите глупости! — поморщилась дачница. — Даше всего двенадцать лет.
На поле материнства Ангелина всегда была чужим игроком, заслуживающим дисквалификации. Матерая мазохистка, наделенная даром извлекать из каждого кусочка боли чудесные нервные штрихи, линующие холст, она всю жизнь была одиночкой. Осмысление боли и ее переработка в произведение искусства нуждаются в личном пространстве. У нее всегда было вдоволь территории — воспитанная сильной, целыми днями пропадающей на работе матерью, она с юности привыкла к одиночеству и уютно в нем обжилась. Вокруг нее всегда были не обычная комната, не обычная улица, не обычная дорога, а хрупкий, бензиново переливающийся всеми красками мир, в котором помимо нее самой обитали такие демоны, что Борхес смог бы написать второй том своего Бестиария.
Ангелина любила все, что делало ее грустной, — момент, когда золотая осень переходит в серую и слякотную, низкое небо, горьковатый коньяк, европейское кино, ароматы полыни и корня ириса, пробирающие до мурашек стихи, и мужчин, женатых, умных и старых. Ей было всего семнадцать, когда первый такой мужчина вошел в жизнь Лины, и ее внутренняя принцесса-в-замке, красивая анемичная девочка, измученная музыкой «Пинк Флойд» и Осипом Мандельштамом, вдруг взорвалась такой полноцветной радугой, что было даже страшно. Она почти не ела и почти не спала, могла за ночь написать картину, а потом утром продать ее в подземном переходе к Измайловскому вернисажу. У нее покупали — не могли не купить! Потому что в ней было нечто большее, чем гений или ремесленный опыт, в ней была страсть, когтями раздирающая на кусочки.
В балетном полете прошла ее юность и молодость, а зрелость Ангелина встретила в неоспоримом статусе ведьмы. Она по-прежнему была несчастна, по-прежнему выбирала не тех мужчин, но это всегда была блаженная, осознанная, добровольно водруженная на золоченый трон боль. На улице девушка носила шляпы-таблетки с вуалью, а дома — шелковые китайские халаты. У нее были перстни с огромными аметистами и всегда влажные глаза. Иногда она покупала кокаин и ненадолго становилась электрически смешливой. Иногда уезжала в Крым и снимала там дачу с садом, а возвращалась в несвойственном для нее спокойном и сытом состоянии. Ангелина овладела искусством влюблять, не утратив способности влюбляться, и при желании могла бы стать той, кого женские журналы называют self made woman. Однако предпочитала быть такой, какой была всегда, — нервной, бледной, умеренно голодной и совсем-совсем одинокой.
И вот ей двадцать семь, и очередной месяц без крови на трусах она встречает буднично и с холодным сердцем — ее организм был слишком нервным и нестабильным, чтобы выдерживать регулярный цикл. Получилось как в дурном романе — живот рос, а принцесса, далекая от мещанских реалий, пыталась сидеть на диете из сельдерея и слабительного, потому что мягкие щеки и округлившиеся плечи вносили эстетический диссонанс в образ декадентской красавицы, ею взлелеянный. Однажды она предсказуемо упала в обморок в торговом центре, в отделе чулочно-носочных изделий (Ангелина была из тех женщин, которые считают колготки унизительными и носят исключительно чулки, даже в тридцатиградусный мороз). Перепуганная продавщица вызвала «скорую», и врач, круглолицая женщина с суровым ртом, твердо стоящая на земле, обидно отчитала пришедшую в себя Ангелину — и за слабительное, и за чулки, и за то, что та до сих пор не подумала об обменной карте, а самой через пять месяцев рожать. Так и выяснилось, что священное одиночество нарушено изнутри: где-то там, под растягивающейся кожей, растет человек — предположительно женского пола.
Сначала, конечно, Ангелина была обескуражена и все поверить не могла, что эта водевильная, пошлая история приключилась именно с нею. Но потом даже обрадовалась. У нее было богатое воображение и безупречное чувство цвета. Ей рисовалась просторная комната с развевающейся белой шторкой. В ней она сама в глубоком бархатном кресле — распустившаяся, плодородная мать-земля, Гея, богородица — и розовая девочка с умными серьезными глазами. Ангелина будет рисовать, а девочка, запутавшись в мягких складках ее длинной шелковой юбки, станет смотреть на нее снизу вверх, как на своего личного бога. Она выбросила лишнюю мебель, перекрасила стены, сшила новые шторы и обтянула винтажным бархатом старое, доставшееся от бабушки кресло. У нее было достаточно вкуса и энергии, чтобы малыми средствами воплощать мечты. Из обычной деревянной детской кроватки была сделана колыбель принцессы, а к ней сшит марлевый балдахин. В последний день своей беременности Ангелина зачем-то пошла в «Детский мир» и купила белого плюшевого медведя, который едва ли был необходим младенцу, зато отлично смотрелся на подоконнике рядом с вазой из чешского хрусталя.
Трудными были ее роды. Попрыгунья-стрекоза, за все сорок недель беременности она не прочла ни одной книги о физиологии материнства, предпочитая довольствоваться образами, которые подбрасывало ее живое воображение. Поэтому не знала ничего ни о схватках, ни о том, как правильно дышать, ни даже о том, что роды иногда длятся несколько суток.
Было больно, как будто внутри нее взорвалась вселенная. Ее рвали изнутри, а самым страшным было то, что склонившиеся над нею врачи улыбались. Этакая ожившая картинка о жестокости в нацистских лагерях: люди в белых халатах стоят над распоротым животом еще живого узника и улыбаются, как будто перед ними не человек, а рождественская индейка. Она старалась не смотреть в их лица. Ревела, как раненый зверь.
В итоге, когда на ее сдувшийся живот положили крошечного розового человечка, у Ангелины не осталось моральных сил на счастье. Инстинкт молчал. Потом она подумает, что природа сотворила ее неполноценной. Ей был дарован талант особенного — нервного и нежного — восприятия мира. Она могла прийти с мольбертом в обычный двор и так нарисовать его, что люди растроганно плакали. Но взамен ее лишили слепой самочьей любви к потомству.
Ей сделали какой-то укол, и Ангелина уснула. А когда проснулась, с удивлением поняла, что жизнь ее никогда не будет прежней. Вторгшийся в ее будни крошечный человек хочет быть Буддой на алтаре, и чтобы она круглосуточно пела мантры. Ангелина же сама привыкла быть божеством, и ей было трудно перекроить свой быт под новые условия политеистической религии. Первые недели хотелось покончить с собой. Все вокруг говорили, что ее дочь — ангел: дает матери выспаться ночью, не капризничает и смотрит так серьезно. Но у Ангелины не укладывалось в голове: если это — ангел, то каковы же тогда демоны? Подруги рассказывали ужасы. Сын одной из них не выпускал изо рта материнскую грудь часами, как вампир. У нее соски посинели и потрескались, а ему — хоть бы что. Дочь другой срыгивала всю еду, и ее приходилось подкармливать через желудочный зонд, пять раз в день. На фоне этого жизнь Ангелины казалась безоблачной. Ей было стыдно жаловаться, хотя плакала она гораздо чаще, чем смеялась. И еще ей было стыдно, что материнство не приносит ей радости.
Рисование она забросила — малышке было вредно дышать красками и растворителями. За несколько лет Ангелина изменилась так, что знакомые из прошлого невозмутимо проходили на улице мимо нее и даже не останавливались, чтобы поздороваться. Она поправилась, ее бедра отяжелели, лицо округлилось. Чулки, старые бархатные платья и вуали Ангелина аккуратно сложила в старую коробку из-под телевизора и упрятала на антресоли, как пиратский клад. Пришлось купить в спортивном магазине свитер и утепленные штаны. Ее взгляд погас, жизнь, которая всегда была такой волнующе непредсказуемой, стала похожа на колесо сансары. Каждая ночь была маленькой смертью — Даша засыпала, и вымотанной Ангелине хотелось безвозвратно провалиться в черноту. Но каждое утро она была обречена вновь появляться на свет.