Мертвые мухи зла
Шрифт:
Они тихо о чем-то разговаривали, изредка бросая быстрые взгляды в его сторону. Ильюхин напрягся, но придал лицу выражение скучное и безразличное, будто он просто так, и все, а то ведь - не дай бог - догадаются, хотя чекист он, в сущности, еще никакой, без году неделя на службе, и никто ничего не объяснил по делу, потому что и сам ничего толком не знал. Подслушал как-то разговор умный - в коридоре, на Гороховой. Двое начальничков из числа самых близких к Феликсу, курили у подоконника и спорили ожесточенно. Один доказывал, что новым людям жандармские ухватки с ихней, как он выразился, "секретной
– хмыкал второй.
– Ишь - люди... Мы и сам с усам!"
...И вот - чутье подсказывало, что почему-то интересен он этим представителям старого мира. Хотят они чего-то. И если так - дурак он, Сергей Ильюхин, будет, если случаем этим не воспользуется.
Но прошел час, второй начался - Ильюхин нервно сверился со своими огромными боцманскими, с флота еще, а эти сонно подремывали и ни о каком "контакте" не помышляли. Словечко это мудреное, "контакт", он знал давно. Однажды увидел в Гатчине, как запускают летчики мотор у двукрылой страшилки. Один топтался у пропеллера и орал это самое слово...
А вот в Чека объяснил ему как-то начотдела борьбы, что, мол, когда чекист входит в служебное соприкосновение с чуждым элементом, "фигурантом", - это и есть контакт.
Он начал дремать под однообразно усыпляющий говор попутчиков и перестук колес, как вдруг почувствовал, что кто-то трогает за плечо. Едва не вскрикнул, но сдержался, вглядываясь в нарочито безразличные лица "контры". Молчал - интуиция подсказывала, что в таком "контакте" проигрывает тот, кто первым задает вопрос. Офицер хмурился, но вдруг едва заметная улыбка тронула его губы.
– Вот, смотрю и глазам своим не верю - да неужто матрос второй статьи Ильюхин предо мною? Сейчас подошел, вгляделся - в самом деле... Ты, братец, какими судьбами?
И мгновенно проклял Ильюхин: себя - за безмозглость, начальников поучили бы вовремя - и этого старого-нового знакомца, старшего лейтенанта с "Дианы", командира БЧ-2.
– Здравия желаю, - сказал, привстав.
– Надо же... Бежите?
– А ты?
– Глаза Баскакова сузились нехорошо, лицо напряглось.
– А что я...
– протянул.
– Вот еду в Екатеринбург, там, говорят, все еще требуются на заводах рабочие руки. А то и в Нижний Тагил подамся, на родину. Гвозди подметать... А вы убегаете. Так?
– Мы тоже в Екатеринбург, Ильюхин. А бегают только трусы, ты разве не знаешь этого?
– Значит, свидимся, коли Бог даст, - сказал Ильюхин, прикрывая веки.
– Это ты прав, - отозвался Баскаков и отошел. Но Ильюхин понял, что разговор не последний...
Целую ночь напролет он вспоминал свой родной город и дом на Горнозаводской улице, кривой и глиняной, невнятной какой-то: грязь, рытвины да ухабы. А вдалеке - Лысая гора с редким сосновым лесом и кладбище у подножья с чугунными и деревянными крестами - у кого уж какой. Скудно жили заводские и умирали скудно, сиротские похороны всегда обозначались женскими безумными криками и воем звериным, гроб несли до кладбища на поднятых
И дом свой - на три маленьких окошка с мутными стеклами, и крытый хворостом двор с собачьей будкой, и давнего отцовского пса Ярилу - не то лайку, не то что... И мать - ее помнил старой и сморщенной, с неслышным голосом и печальным взглядом светлых бесцветных глаз. Глупая была жизнь, никакая, и не призовись он в пятнадцатом на фронт, - так бы и пропал под воротами или забором, как все пропадали, не зная как, да и не умея выбраться из трясины скотского бытия.
Но городок свой любил - за удивительный вид с Лысой, за дворец с колоннами, тихие домики и старенький литейный заводик у озера - еще первых Демидовых. Тихо было и благостно; если бы не портили эту благодать пьяные вопли и драки - то прямо рай земной.
...Кто-то тронул за плечо, голос внятный, слова - приказ:
– Ильюхин... Ты иди теперь в тамбур, там и поговорим.
Глаза не открыл, и так понятно: это второе благородие, лейтенант Острожский. Ладно. Контакт? Есть контакт! Щас сделаем в лучшем виде!
Прошел в тамбур, вагон спал непробудно, воняло, как в сортире привокзальном, сказать бы гальюне - да нельзя, оный чистили и славно старались, никаких ароматов вахтенные офицеры не терпели. Баскаков и второй, Острожский, уже ждали, ежась от пронизывающего холода.
– Вот что, братец...
– начал осторожно Баскаков, - ты нам запомнился матросом исправным... Я надеюсь - с красными христопродавцами, что на бунт и измену замыслили, - ты никак?
– Никак, - отозвался хмуро.
– Что надо-то, вы проворнее, а то время нынче гиблое.
– В свое время, в свое время, - радостно ввязался Острожский. Голос, вернее, голосок у него был препротивный, высокий, как у бабы, Ильюхин такие голоса не терпел с детства. Однако служба обязывала, и Ильюхин себя не выдал.
– Узнаешь, не торопись, - продолжал Баскаков.
– Ты вот что... На завод тебе не надобно. Там платят овсом да махоркой, не проживешь. Тебе надо в охрану поступить...
– Смерил пронизывающим взглядом с головы до пят, потом прострелил насквозь и, видимо, оставшись доволен, закончил: - Всех и дел-то... Ты человек военный, с оружием дело имел - возьмут за милую душу. Тем более что ты - заводский, - офицер сделал "родное" ударение, на втором слоге.
– А как поступишь - так и послужишь. Понял?
– Нет, - пустым голосом сказал Ильюхин. Заинтересованность могла бы их насторожить, оттолкнуть.
– В какую охрану и кому служить?
– А ты кому служил?
– тихо спросил молодой.
– Вот ему и послужишь. В его же, значит, и охране...
Здесь Ильюхин слегка обалдел, такого не ожидал, даже голос сел вполне всамделишно, когда переспросил:
– Ца... царю, говорите? В охране? Да вы, господа, здоровы ли?
– И подумал при этом, что все тайное все равно становится явным, старая, мать ее, истина... О чем они там в Москве только думали, когда всю эту дурь сочиняли...