Мертвые сыновья
Шрифт:
Он вернулся к себе, разжег огонь. Поджарил форель, выпотрошил ножом и съел. Пока он все это делал, дождь снова застучал. Крыша протекала. Он посмотрел в тот угол, где стояла кровать. Нет, не там. Но в каком-то углу мерно, настойчиво звенела обо что-то капля, как будто об металл. Звук был особенный, назойливый. «Если по ночам будет дождь, я услышу». Интересно, где же капает, обо что это она звенит. Он понял только, что где-то у окна.
Дождь перестал. А капля не умолкала. Опоздала. Все пропиталось пьяной тоской. Даниэль вышел. Листья блестели. Все было черное и зеленое и сверкало в тишине, в золотом предвечернем свете.
Он был один.
Глава четвертая
Прошли июнь и июль. Он прожил их в своей сторожке. Кругом стояли деревья, словно красивая тюрьма. Темные, иногда мокрые, в ослепительном звездном блеске, в прозрачном утреннем свете, окропленные одиночеством. А если вечером — длинным, всегда печальным вечером — шум воды, или ветер, или музыка долетали до его угла и ранили его, он поднимался с кровати и пил сусло. Иногда он вспоминал о юных браконьерах, разорявших дикие ульи и ставивших тайком сети в речках Нэвы и Оса. Иногда шел к насыпи. Огибал Долину Камней по старой кривой дороге, доходил до знакомого поворота. Там он стоял, смотрел пустыми глазами на спуск к реке, на траву и зеленоватые камни. По камням прыгала река, совсем как тогда, вне времени, не трогая сердца. Даниэль Корво, совсем один, тихо смотрел на реку. Сам того не зная, он ясно видел Патинито и Грасьяно, сына кузнеца. Потом медленно шел назад. Он думал, что не вспоминает.
Как-то в декабре, незадолго до рождества, он шел к кузнице по улице Решеток и услышал женский крик. Кричала Альфонса Эредиа, вдова с тремя детьми, у которой жил учитель. Она стояла посреди улицы и кричала, как кричат женщины в Эгросе, старые суки, почуявшие смерть. Уже темнело, был шестой час, вчерашний снег подмерзал между булыжниками. Когда женщины кричат, всегда откуда-нибудь вылезут мальчишки. Тощие мальчишки со сжатыми губами и глазами, как черный виноград. Деревенские дети, те, что воруют мед и недозрелые сливы, охотятся потихоньку, стреляют из рогаток, молча сидят в засаде у реки жаркими вечерами. В тот раз трое мальчишек ринулись вверх по улице, раскатываясь на льду, — спешили посмотреть на мертвого учителя. Даниэль тоже пошел. А кругом стоял крик, женщины срывали платки с плеч и накрывали головы в порыве почтения к тому, кого презирали при жизни. Альфонса открыла дверь. Комната была узкая, под самой крышей, стены землистые, красноватые. На железной кровати между облупленным тазом, стулом, черным сундуком и позеленевшим зеркалом лежал Паскуаль Доминико. Он был одетый, укрытый, глаза остекленели, слюнявый рот посинел. «Он умер», — сказал один из мальчиков.
Назавтра, в четвертом часу, деревенские ребята взвалили его на плечи и понесли по улицам на кладбище. «Свят господь бог, славен господь бог», — выговаривали голоса. Как по воскресеньям, несли крест на спине. «Михаил Архангел архистратиг…» Голоса срывались. «Относит души на божий суд…» На кладбище, у самой земли, дул жестокий ветер. (Рядом шел Мелито, старший сын Альфонсы. Он говорил тихо, медленно: «И по спине бил четыре раза. И палец вот сломанный…» Он показывал шрамы, подлинные и мнимые, и приговаривал ровным, смирным, сладеньким голоском.) Паскуаль Доминико лег в землю, пропитанный последним вином и суровый, как голод. Ветер был такой сильный, что во время молебна земля летела в глаза.
Потом приехал Патинито [7] . Его так прозвали почти сразу, потому что он был маленький, щуплый, очень молодой. По-настоящему его звали Мигель Патино, и ему еще не было двадцати пяти лет. Даже тогда они не могли бы объяснить, почему подружились. Одно время Даниэлю казалось, что они знакомы с детства. Он увидел Патинито в первый раз у Грасьяно, сына кузнеца. Патинито был в кузнице, сидел на длинной скамье, на которой сам Даниэль так часто сидел. В руках у Патинито была книжка. Может быть, именно поэтому они и разговорились. Тут, в деревне, редко кто-нибудь держал книжку.
7
Патинито— уменьшительная форма от Патино.
Только он, Даниэль, здесь, в кузнице, на скамейке, читал и сбивчиво объяснял Грасьяно, а тот сидел смирно, как мертвый, сжимая губы и пристально глядя на него водяными глазами. Только тут, вот тут, шестнадцатилетний Грасьяно жадно читал старые газеты. Старые, пожелтевшие газеты, которые выбрасывал Лукас Энрикес. Старые новости, старые фото, фамилии, страны в испанских и американских газетах, которые выбрасывал Лукас Энрикес. «На зиму, что ли, берешь?» — спрашивали слуги. Грасьяно был слабый, хромой. Когда он, голый до пояса, помогал отцу и с натугой поднимал руки, весь он блестел от пота, словно листик
И вот однажды Даниэль пошел к нему, а застал там другого. Он застал Патинито. Тот сидел на скамейке, держал книгу. Тоже с книгой. Патинито, новому учителю, жена кузнеца не смела сказать: «Не морочьте вы моего Грасьяно! Не из ваших он. Его дело — земля». Нового учителя все уважали — не то что беднягу Доминико. Он был молодой, маленький, но все уважали его, хоть и звали прямо в лицо «Патинито». Он не обижался.
Патинито был кудрявый, бледный, узколицый, его серенькие живые глазки поблескивали, как иней. Он приходил в кузницу, приносил им с Грасьяно книги, и слова, и мысли. А зимой, утром, под воскресный звон колоколов, Даниэль ждал его — смотрел с чердака, и когда тот появлялся из-за тополей, у стены поместья, Даниэль сбегал вниз, к черному ходу, открывал дверь и вел Патинито наверх, в свою берлогу, к своим книгам. Оба кидались на пол, прямо в пыль. Сквозь дыры, щели сочился свет. «Не бойся, все пошли в церковь, а я тут спрятался, тебя ждал». Они листали пыльные, изъеденные страницы, которые он тщательно подклеивал узкими полосками бумаги. (Старые, брошенные книги Элиаса Корво. Книги незнакомого, сломленного отца, далекого, как сон.) «Я думаю, твой отец был ничего, — говорил Патинито, жадно листая книги. — Жаль, что среда его заела». Ну, с ним этого не будет! Он-то не поддастся национальному эгоизму, национальному упадку и бездействию. Он служит другому миру, связал свою судьбу с другими людьми. Тут, рядом с ним, Патинито, и слова Патинито, и жизнь Патинито. Главное — жизнь Патинито. Эта жизнь открывалась ему понемногу, распускалась перед ним, как дерево. (Да, то было время надежд. Время надежды.) С пылкой, юношеской верой открывал перед ним Патинито дверь избранного, желанного мира.
Там, на полу, в пыли, были слова. Слова и слова соединяли их. Патинито тоже привез сундук, как у Паскуаля Доминико. Он тоже спал в тесной комнатке, где умер Паскуаль, в душной комнатке, между облупленным тазом и тусклым, засиженным мухами зеркалом. Но у Патинито сундук был полон книг. Когда Даниэль видел книги — сваленные в кучу, как монеты, — глухая, горячая радость пробегала по жилам. Открыть книгу, ощутить под руками легкий шелест, пожирать страницы, мысли…
Как забудешь Патинито, его сундучок, набитый старыми книгами, — теми, захватанными, без обложек, о которых говорили в саду, у прохладной воды, когда все уходили к мессе? Как забыть слова Патинито, его серьезный голос, немножко хриплый, когда сидели на траве, среди земляники, под яблоней, у старой стены, над сверкающей водой оросительной канавки?
Прошлое Патинито, о котором тот рассказывал иногда чуть небрежно, иногда страстно, проходило как живое перед глазами Даниэля, и хриплый голос звучал в его ушах. И Патинито, как он сам, был привязан к той нити.
Он родился в Барселоне, апрельской ночью 1906 года и вырос в приюте. Мать навещала его, приносила ему белье и леденцы. Когда ему исполнилось двенадцать лет, мать повела его в большую темную школу на Фабричной улице. «Ты идешь в платную школу, — сказала она. — Смотри, выйди в люди, трудно мне столько платить…» Они с матерью жили на Союзной. Спали вместе, на широкой железной кровати. Обедал Патинито в школе. Он приходил туда в девять утра, уходил в семь вечера. Возвращался к себе, на Союзную, валился на кровать — как был, в пыльных ботинках, — и погружался в чтение. Занимался он до прихода матери. Весной он не мог оторваться от кусочка неба за дыркой балкона, над крышами. Крики ласточек и стрижей завораживали его. Он говорил, что больше всего любит апрель, месяц своего рождения. Мать вставала поздно, она работала по ночам. У нее были черные блестящие волосы, а глаза небольшие, искрящиеся, как у Патинито. (У Патинито была фотография — они с матерью на Тибидабо [8] . Сидят на скамейке, мать обнимает за шею долговязого и некрасивого семилетнего Патинито в матроске и в белых чулках по колено. Эту желтую, потрескавшуюся фотографию Патинито держал в грязном бумажнике с потертыми краями, где лежали удостоверение личности, деньги, марки и партийный билет.) Вначале Патинито верил тому, что говорила мать. Потом, понемногу, понял. Как-то утром он услышал скрип двери и, приоткрыв глаза, притворился спящим. Медленно вошла мать, села на край кровати и, подавляя стон, сняла туфли. Она стонала очень тихо, словно прикусила собственный голос. Комнату заливал белый свет, проникавший через дверку балкона, — было жаркое, сырое августовское утро, и простыни прилипали к телу. Патинито увидел, что капельки крови ползут по маминому лицу. Очень осторожно, чтоб не запачкать, мать сняла кофту и снова сидела такая забитая, опустив плечи, и тихо стонала. Он смотрел на худенькую смуглую спину, обрамленную лямками комбинации. Мать прижимала платок к рассеченной брови. Потом поднялась и, стараясь не шуметь, налила воды в таз, вымыла лоб. Тогда он встал и сказал: «Кто тебя побил?» Она вздрогнула, обернулась, и Патинито увидел в утреннем сияющем свете ее распухшую темную губу. Кусочек неба над крышами стал голым, тихим и белым. «Молчи, спи», — сказала она хрипло. Но с того дня все пошло иначе.
8
Тибидабо— гора в окрестностях Барселоны.