Мертвые
Шрифт:
И вот, они зашли в воду, чтобы освежиться, но внезапно изумрудный водоворот одной волны захватил его и утянул вниз; и он – спотыкающийся, и отфыркивающийся, и счастливый в радужном солнечном сиянии – снова вынырнул; подняв руку для успокоительного приветствия, он увидел, как она стоит там, на берегу, – бронзово загорелая, в матросской синевы купальном костюме, изящные пальчики ног наполовину
Позже, в гостиничном номере, который располагался в самом дальнем конце длинного, устланного дорожкой из кокосового волокна коридора, Нэгели, почувствовав сильное желание, обусловленное главным образом воздействием солнечных лучей, сорвал с тела Иды (чья впитавшая летние краски шея уже в лифте неприлично пахла фисташками, сырой овсяной соломой) влажный еще купальник и на двуспальной кровати, сопя и задыхаясь, вошел в нее сзади, как если бы она была страстной кобылой, – но потом ему показалось, что Ида, отстранившись от него и повернувшись к стене, подавила беззвучный зевок.
Нэгели еще долго сидел в демонстрационном зале, в то время как наверху светился белый, и пустой, и ненужный теперь экран: как будто и экран, и он сам утратили какое бы то ни было значение. Мыльная пена уже стекла. Нэгели принялся набивать трубку, не обращая внимания ни на табачные крошки, сыплющиеся ему на ботинки, ни на теплую слезинку под глазом.
Теперь, значит, отца больше нет. Тень его навсегда вырвана из времени. Он чувствовал себя так, как если бы его наконец заключили в объятия мириады возможностей собственного воображения; он вжался в пиджак и задремал, трубка же оставалась зажатой в покоящейся на спинке стула руке.
И теперь он смотрел, незаметно посапывая (сон есть роза, как говорит этот русский), длящийся часами, совершенно свободный от действия, матово-серый фильм – и видел в этом сне странно уютную, утреннюю, дрожащую Европу: покосившиеся фасады фахверковых домов видел он, которые непрерывно теснят друг друга, толкаются и пихаются; живущих там, под гнутыми крышами, поэтов, в ночных колпаках весной, которые перед восходом солнца слагают свои дифирамбы; церковные колокола с дивно глубокими голосами, возвещающими эйхендорфовы тайны, которые созывают бюргеров к ранней мессе; он слышал невозмутимое хлоп-хлоп-хлоп лошадиных копыт; он видел большие, роскошно нагруженные серебряные тарелки с сыром, ветчиной, кровяной колбасой и виноградными кистями сверху, сладковато-плотские ароматы которых развеиваются над булыжными мостовыми рыночных площадей, а вдобавок еще и пиво к завтраку – поспешно и покружечно переливающееся через край; он видел над собой висячие черные, кованого железа, фонари, которые теперь, потушенные при дневном свете, болтаются, словно пустые клетки (в коих прежде выставляли для наказания людей); и он видел эту больничную палату – после того как оттуда уже забрали тело его отца, – и само смертное ложе, и подушку с изломом посередине, которую положили так, будто вмятина на ней, от отцовского затылка, должна еще лишь очень короткое время напоминать о нем, а потом бесследно исчезнуть.
19
В самом конце, в последний день своего последнего школьного года, Масахико выкрал из шкафчика учителя Кикучи ключ от чердака и тайком поднялся на самый верхний этаж интернатского здания. Он задвинул за собой засов на металлической двери, вскарабкался между стропилами к тому месту, где изолирующая древесная шерсть на добрый кусок выпирала из конькового бруса, сел на одну из балок и съел два рисовых шарика.
Конец ознакомительного фрагмента.