Мертвые
Шрифт:
Ему казалось, будто внезапно разверзлись трещины во времени: черно-серые тучи появились на горизонте; ростки маиса проросли в самых невероятных местах; вьющиеся растения оплетали колоссальную статую каменного Будды; крылатые, будто нарисованные ребенком животные – наполовину мышь, наполовину дракон… – некоторые из них передвигались в перевернутом с ног на голову положении; повсюду едко пахло аммиаком; высокое, темное человеко-древо, чье лицо располагалось в тени, выдохнуло несколько раз: Ха.
Он вжимал пальцы ей в бока, колотил ее кулаками; ничто не помогало, она держала его в плену, словно жуткий суккуб, но потом внезапно, взвыв,
Она – аристократка, да, вырвалось у нее, после того как она снова присела на корточки возле стены пещеры, и здесь находится вопреки своей воле, это все очень прискорбно, и беда ее велика, ей бесконечно жаль, что так оно получилось, но она лишь пыталась удержать его здесь, она уже много месяцев не видела ни одной человеческой души; под конец она принялась горько плакать и пожаловалась, что питается только водорослями и дождевой водой, да еще иногда, когда нет сил терпеть голод, ловит и убивает морскую чайку и пьет ее теплую кровь.
Масахико увидел, что влажный глиняный пол пещеры усеян десятками мелких птичьих костей и бессчетными рыбьими скелетами, в темных же углах маленькие камни тщательно уложены в виде храмообразных сооружений; и еще он заметил, что она напрасно пыталась разжечь костер, используя влажные сплавные деревяшки.
А та женщина, что бросилась со скал, недавно, – выходит, была не она? Нет, конечно нет, она уже много месяцев не покидает этот берег: отсюда невозможно бежать, обрыв слишком крутой, чтобы на него вскарабкаться. Поначалу, дескать, она каждое утро пыталась идти вдоль берега, в поисках помощи и пищи, но, продвигаясь вперед, через какое-то время ты уже ничего не видишь – только непроницаемый, жуткий туман, и ни одной человеческой души, – здесь конец мира.
Эти три свечи здесь, эта горстка спичек и рваная безрукавка – единственное, чем она еще владеет, скоро в пещере воцарится ужасная тьма. Да, но как же она попала сюда, кто ее здесь бросил? Она больше ничего не помнит, сказала она; однажды ее похитили из ее покоев в замке Маруока – она, дескать, заснула в коридоре, перед своей дверью, а проснулась уже здесь, на этом заснеженном берегу, с телом и лицом, выкрашенными красной краской.
Вы должны уйти отсюда, сказал Масахико – он, дескать, поможет ей бежать, – и сунул в ее грязную руку полплитки шоколада; но она ответила: нет, мол, это не имеет смысла, такова уж ее судьба – всегда оставаться здесь, на краю земли, питаясь сырым мясом морских чаек и червями, а потом ночное небо станет для нее могилой, и луна – ее погребальной лампой.
Масахико теперь, со своей стороны, обнял ее, утешая, и прошептал, что сейчас он отправится за помощью, пусть только она наберется терпения на несколько коротких часов; и он накинул ей на плечи свое пальто и осторожно покормил ее шоколадом. Пожалуйста, не уходи, крикнула она, это была дрожащая жалоба, и он мягко ответил, что она не должна терять присутствия духа: какая-то надежда, мол, есть всегда, ведь, в конечном счете, он именно ради нее приехал на этот безотрадный берег и очень скоро вернется сюда – с врачом, одеялами и рисом.
И, в то время как она все еще продолжала плакать, умоляя его остаться, он покинул пещеру и вышел на берег; потом вернулся к месту, где прежде обнаружил на скале кровяное пятно, и под всхлипывания, доносившиеся теперь издалека – очень-очень тихо, – начал карабкаться вверх по склону, с трудом нащупывая свой путь; и так оно продолжалось, пока, по прошествии доброго часа, он не вылез наконец на давешний скальный выступ и не поднялся оттуда к плоскогорью, которое теперь показалось ему стабильным, надежным местом, защищенным от ужасного сновидческого мира там внизу.
Опять начал падать снег, и Масахико шагал через ставший однотонным кристаллический мир обратно – приблизительно в направлении Сакаи или туда, где, по его предположениям, располагался этот город, – и с каждым шагом, отдалявшим его от скал, все больше забывал случившееся в пещере и забывал о плачущей, одинокой, погубленной женщине там внутри, которой он пообещал, что скоро вернется.
Лишь несколько месяцев спустя – дома, в Токио – она снова начала являться ему, стояла возле его кровати, в исполненные страха секунды незадолго до пробуждения; или иногда, в подстерегающей тьме кинозала, когда фильм еще не начался, он видел ее перед собой: как она сидит на корточках у противоположной стены, отвернув от него выкрашенное красной краской лицо, под экраном, рядом со складчатым бархатным занавесом.
18
Когда мы видим, что кто-то страдает, мы находим в себе готовность простить ему почти все. Вернувшись из Скандинавии в Цюрих, Нэгели однажды отправился в расположенный перед самыми вратами города Эрликон, чтобы в тамошнем представительстве датской кинокомпании Nordisk ему показали фильм, который, так сказать, следует причислить к первоистокам кинематографии, а именно – ленту «Танцовщица-вампир» Аугуста Блома, снятую в 1912 году, – неровную, но отнюдь не бесталанно инсценированную драмолетту, которая, однако, прямо посреди сеанса начала гореть (видимо, потому, что кинопленку неправильно вставили в проектор).
Сеанс был прерван; киномеханик, многократно извиняясь, вышел из своей будки, после того как неумело попытался там внутри воспользоваться огнетушителем – и напустил пены, которая теперь медленно и робко стекала с внутренней поверхности проекционного окошка.
Нэгели, словно зачарованный, остался сидеть, поскольку калейдоскопическое мелькание гипнотических оттенков пурпурного, зеленого, синего, желтого, бирюзового цвета, там на экране перед ним, которое порождалось проходящим через пену световым лучом все еще браво работающего кинопроектора, проникало глубоко в его душу, и он молча спрашивал себя (слегка склонив голову набок): не получится ли так, что изобретение цветного фильма, которое когда-нибудь да произойдет, повлечет за собой еще более далеко идущие эстетические последствия, нежели уже теперь возникающее звуковое кино. Две эти вещи, не правда ли, имеют в принципе противоположную природу – цвет и кинопленка; ведь очевидно, что отображение реальности посредством такого метафизического инструмента (этого внетелесного центрального органа), как кинокамера, всегда должно быть черно-белым. Цвет – да, это психотическая игра, это незрелый хаос сетчатки, показывать такое бессмысленно.
Вдруг ему представилась Ида – утонченная, изысканная Ида; и он увидел перед собой ее веснушчатую кожу, ее светлые винтообразные локоны, часто дерзко выбивающиеся из-под темно-синего берета, только что законченный рисунок – над которым склонилась она, погруженная в работу художница, – и все это в рамочном обрамлении. Ида! Какими же бесценными были те отпускные дни на немецком побережье Балтийского моря: там, в белом отеле, уже за завтраком танцевали квикстеп, она съедала роскошно увенчанный взбитыми сливками кусок торта, потом они спускались к морю, окаймленному жизнерадостными сине-бело-полосатыми пляжными тентами, которое изливалось на берег без приливов и отливов – укрощенно, волна за волной.