Месть смертника. Штрафбат
Шрифт:
Что ж, он снова среди штрафников. В третий раз. Сколько веревочке ни виться… Утром атака. Интересно, это как-то связано с тем, что истекли двое суток, за которые смертники должны были устранить генерала Штумпфельда? А, неважно. Но они ведь смогли, устранили… прикладом по черепу. Какая человек все-таки мерзость.
Утром – в атаку. Опять в атаку. Сколько можно. Какая гадость это утро. Если бы всегда была ночь – вот такая же беспросветная, как сейчас, – люди бы вообще не воевали. Потому что никогда бы не наступило утро атаки.
Что теперь делать? Искать особистов, докладывать
Даже если не считать старых провинностей, которые Белоконь смыл кровью немецкого графа, на нем еще и потеря всей группы и два дезертира. За это по головке не погладят. За это в нее выстрелят. И все дела. И неизвестно еще, останется ли тогда в силе обещание особистского генерала о его посмертной реабилитации.
А ведь это главное. Главное, чтобы у Люси был пропавший на войне муж-герой с орденами, чтобы дети не боялись сказать, кем был их папка. Чтобы они выжили в голодной эвакуации, вернулись в Киев и чтобы росли спокойно, не как родственники врага народа. Еще не хватало им жить с печатью на лбу: отец был законченной штрафной мразью, предателем родины…
Значит что? Значит, завтра – вперед вместе с остальными штрафниками. В последний раз искупить кровью свою глупую жизнь…
Не такая уж она и глупая. В ней был яркий, совершенно ни с чем не сравнимый свет – неделя с Ритой…
Белоконь зажмурился и почувствовал, как по его щекам текут крупные слезы. Он ведь старался о ней не думать. О ней и о том, что с ней случилось из-за него. Пытался отстраниться от произошедшего – еще тогда, в госпитале, – чтобы оно не разорвало ему сердце, чтобы он не свихнулся от своей вины. Но теперь можно. Теперь все можно. Теперь лишь это и осталось. Потому что утром – в атаку.
Он тихо рыдал на своем ящике, не реагируя на звуки внешнего мира. Он был один в своей темноте – штрафник Белоконь и его память. Потом незаметно для себя он уснул – крепко и без сновидений.
Его разбудил грохот артподготовки. Было уже светло, замерзшие за ночь штрафники разогревались, оживленно снуя по траншеям. Они залезали на ящики и высовывали головы над бруствером, обсуждали работу пушек и готовность немцев к атаке. Дубинского и Попова не было, и Белоконь даже решил, что они ему приснились. Воды ему мог дать кто угодно. И вести между собой разговор, из которого Белоконь узнал, что попал в окопы штрафбата, тоже могли совершенно любые солдаты.
А еще выяснилось, что они оставили рядом с ним небольшую фляжку с водой, отдающей болотом.
Белоконь не становился в очередь за спиртом. Все, что ему было нужно, – патроны к «папаше» и клозет. Первое он нашел на той же огневой точке, где спал. Здесь был открытый ящик со стандартными семимиллиметровыми патронами, годными как для винтовки, так и для ППШ. Белоконь наполнил барабан и пошел искать нужник. И нашел его в таком же ответвлении – там разве что не было пулемета и ящиков.
Вскоре артиллерия умолкла.
Белоконь пристроился в хвосте одного из взводов и вместе со штрафниками выбрался из окопа, когда прозвучал вопль к атаке.
…Дым, крики, непрекращающиеся взрывы и стрельба – эта атака штрафбата для Белоконя ничем не отличалась от предыдущих. Она была их продолжением, тем же залитым кровью пространством, на которое он уже дважды выходил со штрафной пехотой. Как и все, он несся и стрелял, орал, не слыша своего голоса, спотыкался и оскальзывался на изувеченных телах, падал, поднимался, бежал… Он потерял чувство направления и забыл о какой бы то ни было цели. Дымное поле стало казаться бесконечным, никуда не ведущим, совершенно самодостаточным. В какой-то момент он заметил, что многие штрафники бегут уже не с ним, а на него – при этом никто не прекращал стрелять. И Белоконь тоже не прекращает – в горячке он наверняка кого-то посек по ошибке. Его не задели. Он был заговоренным штрафником – таким же бессмертным, как разведчик Смирнов. Но штрафником. Он развернулся и побежал вместе с остальными, но в очередной раз запнулся о мертвеца и рухнул, потеряв из виду тех, с кем собирался мчаться вперед. Те хоть знали, в какую сторону нужно было бежать.
Когда Белоконь поднимался, его внимание привлекла фигура, склонившаяся над умирающими солдатами. Вернее, сначала даже не фигура, а большая сумка с крестом – знакомый атрибут медика. Девушка-санинструктор – а это определенно была девушка – пыталась поднять и взвалить на себя какого-то стонущего солдата. Он все время падал, но девушка не оставляла попыток. Белоконь подобрался ближе и увидел, что живот раненого в таком жутком состоянии, что куда-то переносить его теперь не только бесполезно, но и жестоко. Когда санинструктор собралась с силами и едва не приступила к телу в очередной раз, Белоконь выстрелил бедняге в голову.
На девушку это не произвело особого впечатления. Белоконю даже показалось, что он услышал вздох облегчения, чего не могло быть, поскольку вокруг стоял невообразимый шум захлебывавшейся кровью атаки.
Вдруг Белоконь понял, что видит перед собой Риту. Это была она – его Рита, именно такая, какой он впервые увидел ее в полевом госпитале – с усталым и безучастным, безразличным ко всему обреченным лицом из воска. Отгородившаяся от происходящего непреодолимой стеной, спрятавшая душу в раковину… Рита, Рита, Рита!
Он кричал ей это, тряс ее за плечи, обнимал, отстранял от себя, вглядывался в лицо и снова прижимал к себе. Она не сопротивлялась. Рита смотрела на него пустыми глазами – вроде бы узнавая и не понимая, кто стоит перед ней, кто на нее набросился и почему.
Наконец в ее лице что-то изменилось – Белоконь смотрел в него близко-близко и заметил этот момент – в глазах появился смысл, а лицо вместо безучастности приобрело страдающее выражение. Губы зашевелились, Рита что-то говорила, Белоконь прислушивался, прижав ее к себе, но различал лишь бессвязный лепет с упоминанием своего имени и каких-то сочувственных слов. Рита считала его мертвым. Он и был больше всего похож на изувеченного мертвеца. Он ей привиделся, его здесь нет.