Месть Танатоса
Шрифт:
Секрет личности Гитлера и его способности заставить склониться перед собой народ заключался отнюдь не в его даре провидца. Успех ему приносило то, что Гитлер пел чисто тевтонскую песню, которая в данный исторический период более всего отвечала настроениям немцев.
Обергруппенфюрер СС Генрих Мюллер нервно ходил из угла в угол по камере.
— Вы, вот вы! — прикрикнул он на одного из своих подчиненных, застывших в ожидании указаний, — убирайтесь отсюда вовсе и постарайтесь, там, за дверью, что бы фрау Сэтерлэнд никто не мешал. Выполняйте! И где, в конце концов, магнитофон?
Когда гауптштурмфюрер вышел, Мюллер устало вытер платком пот со лба.
— Ну и денек, — вздохнул он, поворачиваясь к Маренн, — то Эльза звонит как угорелая, тараторит, что я над тобой издеваюсь…
— А ты считаешь, что нет? —спросила Маренн, подходя к нему.
— Брось ты, Ким, — Мюллер махнул рукой, — все мы люди подневольные. Нам приказали — мы делаем. Выдерживаем линию партии, так сказать. Думаешь, мне охота? — Маренн с сомнением посмотрела на обергруппенфюрера и тихо заметила:
— Значит, она просто ревнует.
От неожиданности Мюллер расхохотался.
— Умеешь ты ввернуть что-нибудь этакое, — сказал он. — Впрочем, если бы не Скорцени, — он ухмыльнулся, — и этот твой красавчик шеф, интеллектуалы хреновы. Столько книжек прочли, подумать страшно, — все у них по книжкам. Эти вон тоже книжки читали, — Мюллер указал на арестованного. — И где теперь они. А? Будут тут все диктовать! Кальтенбруннер, Эльза Аккерман… От того, что у нее попка мягкая, считает себя вправе меня учить.
Мюллер снова зашагал по камере. Потом взглянул на генерала.
— А он у нас не подох, часом? — арестованный сидел на табурете, закрыв глаза — его голова откинулась к стене. — Или заснул? Штольц! — вбежал гауптштурмфюрер. — Посмотрите-ка, что с ним? Жив? Ну, слава Богу…
Дверь в камеру открылась — внесли долгожданный магнитофон.
— Наконец-то. Поставьте сюда, — распорядился Мюллер. — Или куда поставить, фрау доктор? — с ехидцей осведомился он у Маренн.
— Пожалуй, здесь будет хороню, — спокойно ответила она, усаживаясь за стол. — Господин обергруппенфюрер, — официально обратилась она к Мюллеру, — я полагаю, не стоит терять время. Позвольте мне приступить. Сейчас около двух часов ночи — это лучший период для проведения сеанса, сопротивляемость психики практически равна нулю. .
— Что ж, если так, — мы уходим, — Мюллер надел фуражку и посмотрел на часы, — Через час я пришлю за пленкой своего адъютанта. Желаю успеха.
Он еще раз окинул взглядом камеру, одернул мундир и подошел к выходу — двери предупредительно распахнулись. Перед тем как выйти, он обернулся. Маренн встала и, подняв руку в приветствии, отдала обергруппенфюреру честь. Мюллер кивнул и вышел. За ним последовали его помощники. Дверь захлопнулась. Наступила тишина, нарушаемая лишь звуком удаляющихся шагов. Но вот и они стихли.
Маренн подошла к генералу. Осторожно провела рукой по седым волосам — спутанным, запачканным кровью. Он сдавленно застонал. Что ж, для Мюллера и Кальтенбруннера это схватка не на жизнь, а на смерть.
Останься жив их конкурент, он отомстит им — они это знают. А если еще и Шелленберг выйдет сухим из воды… Однако очень мало времени. Надо работать.
Маренн все уже решила для себя. Она все прекрасно понимает и не собирается стать соучастницей убийства. Но за непослушание — Маренн ясно представляла себе перспективу, — быть может, завтра вместо Корндорфа расстреляют ее. А Джилл… А как же Джилл? Что Шелленберг и его союзник в аппарате Бормана Рональд фон Корндорф — что думать о них? А как же Джилл, ведь теперь она — самое главное в ее жизни. Все остальное — неважно. А если они расстреляют и ее, или заточат снова в лагерь, где она быстро умрет?
Конечно, так и будет. Кто вспомнит тогда о профессиональном долге и честности ее матери?
Внезапно нахлынувшие сомнения одолевали Маренн. Предательский страх перед близким будущим охватил ее, заставляя содрогнуться. Не проще ли исполнить приказ Мюллера… Все ясно: гестапо ничего не делает зря. И вот она — плата за относительно свободную жизнь, которой она пользовалась все эти годы. Вот то, о чем еще в тридцать восьмом году говорил ей Шелленберг. «Однажды шеф гестапо Мюллер попросит Вас оплатить авансы…» Шесть лег Мюллер не упоминал о долгах, а теперь вспомнил — время пришло. «Сделай, Ким, как я требую. И дело с концом. Ведь не тебе отвечать».
Усилием воли Маренн взяла себя в руки, стараясь успокоиться и рассуждать здраво. Ладно, будь что будет — минуты безвозвратно тают. Этих считанных мгновений может как раз и не хватить. «Для чего?» — тут же остановила себя. Разве она не решилась? А Джилл?
Маренн взяла наполненный шприц и вспрыснула генералу перветин. Под воздействием наркотика психика размягчилась, а потом сплющилась и растеклась, как расплав ленный воск… На какое-то время генерал потерял рассудок. Он перенесся в фантасмагорические миры, где его воля и сознание не играли никакой роли — они были полностью деморализованы.
Его окружала черная бездна. Все чувства, желания, ощущения умерли, и в этой темноте мерцали только, то приближаясь, то удаляясь, две манящие зеленоватые звезды, напоминающие глаза женщины. Ее холодный, бесстрастный голос внушал, больно ударяя по барабанным перепонкам, и неумолимо, неизбежно заставлял повторять за собой: «Я, генерал-полковник германской армии Зигфрид Вильгельм дер Штрайбаре-Бабенбергер, граф фон Корндорф, настоящим свидетельствую, что мой сын Рональд, штандартенфюрер СС фон Корндорф… принимал участие, подстрекал… выступал… считал… ненавидел… планировал… на жизнь Адольфа Гитлера… и партии… был активным противником существующего режима… и нашего любимого фюрера… скрывал документы… встречался…»
Хватит. Маренн нажала кнопку «стоп» и выключила магнитофон. Осталось несколько минут до истечения срока, отведенного ей для работы. Сейчас придет адъютант обергруппенфюрера — за пленкой.
Обессиленный генерал, не усидев на табурете, тяжело рухнул на пол. Его ошеломило неожиданно вернувшееся ощущение реальности мира. Расколотое сознание с трудом улавливало обрывки воспоминаний, которые возбуждали окружающие предметы, когда его блуждающий взгляд случайно натыкался на них. Возвращение оказалось столь тягостным, что, не справившись с нахлынувшей волной памяти, он лишился чувств.