Метафизика Петербурга. Историко-культурологические очерки
Шрифт:
Представляется очевидным, что, практически с самого начала, духовный взор царя был направлен к допетровской Москве. Впрочем, не только к ней: уже в 1902 году у него окрепло убеждение в необходимости и своевременности канонизации Серафима Саровского. Обстоятельства ее возникновения заслуживают особого рассказа: здесь сошлись влияния таких разных людей, как почтенный отец Иоанн Кронштадский – и французский оккультный авантюрист Филипп. Для нас важнее то, что Николай II прямо связывал судьбу династии с небесным заступничеством «светлого учительного старца». Между тем, годы жизни Серафима пришлись на «петербургский период» (скончался он в 1833 году), а религиозность его, проявлявшая иной раз весьма архаичные признаки, далеко уклонялась от старомосковской. Учитывая то, что за весь петербургский период было канонизировано всего пять человек, этот выбор представляется показательным. Сама церемония 1903 года была обставлена на удивление торжественно. Гроб с останками старца трижды обнесли вокруг собора. Нес его и государь, не позволяя никому сменить себя на всем протяжении шествия. Императрица Александра Феодоровна искупалась ночью в местном источнике целительной воды. «Говорят, что были уверены, что саровский святой даст России после четырех великих княжен наследника. Это сбылось и окончательно и безусловно укрепило веру их величеств в святость действительно чистого старца Серафима», – заметил в своих воспоминаниях С.Ю.Витте, – «В кабинете его величества появился большой портрет-образ Святого Серафима». Мощи Серафима Саровского были утрачены после революции. Они были чудесно обретены только зимой 1991 года, в криптах Казанского собора. Так еще раз подтвердилась духовная связь саровского праведника с судьбами «петербургского периода».
Впрочем, внимательный наблюдатель заметит, что в вопросах веры взор царя обращался не столько к кряжам московского и петербургского периодов, сколько к мощной подпочве
Сущность смуты состояла в том, что в русском монастыре на Афоне возникло течение имяславия. Его адепты учили, что имя Божие – не простое слово, но что в нем таинственным образом присутствует сам Господь. Поэтому, правильно употребляя его в молитве, верующий реально сливается с Богом. Отсюда следовала весьма радикальная теория литургии и аскетики, примыкавшая к классическому византийскому исихазму. Развивая и кодифицируя эту линию мысли, замечательный философ А.Ф.Лосев сводит ее к итоговой формуле, данной им по-гречески: «To onoma tou theou theos esti» – «Имя Бога есть Бог», и так далее. Для нашей темы важен не полный состав этой формулы, но то, что она изложена сразу на священном, на греческом языке. Так пишут, признавая свое полное слияние с древней традицией; похожее чувство испытывали и афонские имяславцы. На первых порах, Священный Синод отнесся к новому движению снисходительно, затем же ожесточился и осудил имяславие в известном определении 1913 года. В нем в принципе отрицалась возможность присутствия Божественных энергий в слове, что же касалось распространителей нового учения, то они определялись как сторонники опасной ереси. Как выяснили специалисты, в философском отношении определение Синода представляло собой чистой воды номинализм, то есть было предельной противоположностью учению исихастов. Но философские тонкости мало занимали столичное начальство: на Афон были брошены войска, восстановившие статус-кво. Монахи-имяславцы были возвращены в Россию и распределены по отдаленным монастырям. Петербургское православие одержало тогда победу над афонским. С позиции сегодняшнего дня, она видится скорее пирровой – во всяком случае, не окончательной. Напротив, богословы и религиозные философы продолжают обращаться к старому спору, уточняя и дополняя доводы обеих сторон. Мы же отметим то обстоятельство, что вся дискуссия в основе своей прошла в византийских терминах. Если бы какой-нибудь средневековый греческий богослов неким чудесным образом воскрес, то он бы отнюдь не затруднился принять в ней участие – припомнив, в частности, и очень уместную здесь историю «иконоборческой смуты» VIII века. Следовательно, византийский дух у нас еще совсем не так выветрился к XX веку, как это представлялось иным профессорам теологии.
Очерк духовной жизни Петербурга начала XX века был бы неполон без упоминания Религиозно-философских собраний 1901–1903 годов. Их инициатором был Д.С.Мережковский с небольшой группой единомышленников, а целью – для начала просто свести представителей церкви и интеллигенции в одну аудиторию и приучить их к диалогу. Такая попытка воспринималась как новаторская: каждая из сторон смотрела на другую с недоумением и опаской. Эти чувства находили свое продолжение и на карте города. З.Н.Гиппиус писала о подлинном «железном занавесе», незримо опущенном поблизости от Николаевского (теперь Московского) вокзала. Западнее его лежал «светский Петербург», восточнее – «церковная область», примыкавшая к Александро-Невской лавре. Сами собрания проходили в помещении Географического общества на набережной Фонтанки. Ассоциировался с ними и «наш вечный дом Мурузи», по сию пору стоящий на Литейном проспекте под нумером 24. Там была квартира Мережковских, очень любивших этот дом, и проживших в нем в общей сложности почти четверть века. Заметим, что сама фамилия Мурузи принадлежала в свое время известному константинопольскому фанариоту (так называли себя греческие обитатели стамбульского квартала Фенер, в котором по сию пору находится резиденция константинопольского патриарха – или, как полностью звучит его титул, «Святейшего, величайшего господина, князя и владыки, архиепископа Константинополя, Нового Рима и патриарха Вселенной»). Турецкий султан высоко ценил его таланты, и поручил участвовать в мирных переговорах с Россией. Тайно перейдя на нашу сторону, князь Димитрий Мурузи передал царским дипломатам ряд ценных документов, немало облегчив тем заключение выгодного для России Бухарестского мира 1812 года. Измена была раскрыта, Мурузи отправлен на эшафот, но его семье удалось выехать в Россию и добраться до Петербурга, где в ее судьбе принял участие сам Александр I. Со временем, дети, ставшие уже «петербургскими фанариотами», вышли в люди. Один из них, известный у нас как «византийский князь», выстроил на Литейном, 24 свой огромный дом. Историки архитектуры определяют его стиль как мавританский, но петербуржцам в нем всегда виделось нечто византийское. Впрочем, вернемся к Религиозно-философским собраниям. Их участники положительно сошлись на том, что страна входит в глубокий кризис, который, скорее всего, коренится в духовной сфере, и что церковь с интеллигенцией способны его остановить. Участники зашли так далеко, что стали обсуждать даже возможность введения новых догматов в церковное учение. Но тут синодальные власти встревожились и прекратили Собрания. Вернувшись в свои кабинеты, участники продолжали додумывать свои доводы. Большое влияние приобрело выработанное Д.С.Мережковским учение о «Третьем Завете», долженствующем прийти на смену первым двум – Ветхому и Новому, чтобы утвердить «религию Святаго Духа» в обновленном Богочеловечестве. Претензия смелая – но петербургский реформатор сразу же ограничивал ее, указывая, что речь идет не более чем о восстановлении во всей полноте христианского учения о св. Троице. С этой позиции, ограниченность развития исторического православия виделась «всего лишь» в остановке на почитании Сына – второго лица Троицы.
Здесь нужно напомнить, что Мережковский был довольно сухим и рассудочным писателем. Тем более любопытно, что всей этой отвлеченной религиозно-философской конструкции у него соответствовал единый и очень теплый образ. Им был константинопольский собор святой Софии. Писатель даже специально совершил путешествие в Стамбул – просто затем, чтобы побыть в древнем храме. Есть у него и малоизвестный очерк об этой поездке, он так и называется: «Св. София». Читая очерк, поневоле испытываешь двойственное ощущение. Логическая разработка материала так же измельчена, как обычно у Мережковского. Здесь есть тезис – «застревание» византийского православия на фазе «Второго Завета», антитезис – разработанное в нем же учение о третьем лице Троицы. Упомянута и возможность синтеза, намеченного в константинопольском Храме и, разумеется, чаемого в современной писателю России. Но выше всех слов, аргументов и ссылок возвышаются своды дивного храма на Босфоре: «В основании сводов расположены сплошным рядом низкие полукруглые окна, наполняющие свод ясным, тихим светом, так что, кажется, купола реют в воздухе, солнечно-золотистые, неимоверно-высокие, легкие-легкие и несокрушимо твердые, как твердь небесная, „плоть духовная“, Святая Плоть … Ничего кроме светлого, безмерно огромного, небу подобного свода. Чувствуется, что здание построено для этого свода. Все для него, все от него, все в нем. Он покрывает, соединяет, согласует, просветляет все. Никогда на земле не было более совершенного образа вечности, и почти невозможно поверить, что это создание рук человеческих»… Да, читая эти неспешно наращиваемые периоды, понимаешь, что значит прирожденный писатель и почему книги Мережковского продолжают переиздаваться и по сей день. Но чувствуется и общее для посетителей св. Софии замедление шага, блуждание взора, нарастание молитвенного настроения. Затем оно омрачается. «Я сидел на низкой ступени у главного входа, прямо против алтаря, смотрел в побледневший простор великого завоеванного храма с его тенями херувимов на стенах, чуть видными, жалкими и страшными, точно отошедшими; видел вьющиеся вправо, вкось циновки; слушал крылья пролетающих вверху голубей и тихие, чистые, такие чуждые мне, такие неподвижные, косные молитвы чуждых людей», – а думал, добавим мы, о своем Петербурге и предстоявших ему испытаниях, сравнимых разве что с разорением Константинополя. Что сказали бы средневековые богословы, доведись им ознакомиться с богословскими построениями петербургского символиста – дело неясное. Скорее всего, покачали бы головами, да припомнили бы о теории Иоахима Флорского, учившего, что, как эпоха Нового Завета пришла на смену эпохе Завета
Другим заметным явлением духовной жизни Петербурга стали собрания 1905–1907 годов на «Башне» В.И.Иванова. Так называлась квартира на последнем этаже новопостроенного дома на углу Таврической и Тверской улиц, занятая писателем по возвращении из-за границы. Квартира включала округлый эркер в виде башни, отсюда ее название. Из квартиры можно было подняться под купол, венчающий башню и даже выйти на крышу, откуда открывался вид на зеленое море верхушек деревьев Таврического сада, а дальше – на добрую половину города. Духовный взор писателя, впрочем, достигал еще более отдаленных горизонтов, вплоть до заросшего маслинами, платанами и серебристыми тополями сада платоновой Академии. Владелец Башни был, как известно, знатоком античности и подлинным филэллином. Участниками эллинских симпосиев чувствовали себя и посетители знаменитых «ивановских сред», а здесь перебывал весь цвет литературно-художественного Петербурга. В отличие от Собраний Д.С.Мережковского, внимание беседовавших обычно сосредоточивалось на проблемах не церкви, но культуры. Соответственно, гораздо меньше приходило церковников. Зато была широко представлена бурно развивавшаяся в те годы отечественная религиозная философия. «Мистический анархизм, мистический реализм, символизм, оккультизм, неохристианство, – все эти течения обозначались на средах, имели своих представителей», – заметил бессменный председатель собеседований, виднейший русский философ Н.А.Бердяев. Собирая своих гостей, Иванов думал прежде всего об упадке раннего русского символизма, связывая таковой с бегством его творцов от общего действия – в «одинокие восторженные состояния», к безответственной игре с древними символами и к историческому пессимизму, присущему декадансу. Выход из кризиса виделся в построении нового, «теургического» символизма, поддерживаемого группами посвященных, постепенно распространяющих свое влияние на все более широкое окружение. За образец такого «мистического коллективизма» были приняты античные, в особенности дионисийские мистерии, действительно представлявшие собой средоточие жизни античного общества. Прообразом «новых мистерий» и были задуманы «ивановские среды». Религиозное содержание такого мировоззрения вполне отчетливо. Среди культур современности особым значением обладают те, где сохранены искры древних мистерий, где еще слышаться возгласы менад. В особо благоприятном положении находилась Россия, принявшая драгоценное наследие прямо из греческих рук. Правда, между эллинскими вакхантами и петербургскими символистами вклинилось еще византийское православие, но его можно было считать просто фазисом в развитии «эллинской религии страдающего бога», в чем была доля исторической истины. Примерно так строилась мысль Иванова, отражения чего обнаруживаются в ряде вышедших из-под его пера текстов. К примеру, в написанной несколько позже, в годину революции статье, посвященной церковнославянской письменности и русской словесности, читаем: «Уже не варвары мы, поскольку владеем собственным словом и в нем преемством православного предания, оно же для нас – предание эллинства». Собственно, это также была «греческая вера» – но вера скорее не отцов церкви, а таких ярких представителей византийского неоязычества, как Георгий Гемист Плифон или Михаил Пселл.
Возвращаясь к проблемам николаевской России, нужно упомянуть и о социальном неравенстве. Когда зародилось рабочее движение, церковь могла если не взять его под свое крыло, то по крайней мере вывести из-под влияния радикалов. По сути дела, в таком направлении шла деятельность о. Георгия Гапона и основанного им «Собрания русских фабрично-заводских рабочих города Санкт-Петербурга». С позиций сегодняшнего дня деятельность Собрания представляется сплошной провокацией. На самом же деле, она шла вполне в русле движения «христианского социализма», входившего в силу в Европе, и отвлекшего там немало рабочих от революции. Манифестация, организованная Гапоном, собрала очень значительное для Петербурга число участников – более 150 тысяч человек. Не дойдя до Зимнего дворца, они были рассеяны царскими войсками, в большинстве своем еще у застав. В тот день, 9 января 1905 года, революции не произошло. Но современники запомнили «Кровавое воскресенье» как дату, когда рабочее движение разошлось с церковью – да, впрочем, и сами церковники надолго утратили вкус к социальным экспериментам. Порвалась одна из крепчайших цепей, державших на привязи «демона революции». Любопытно, что очевидцы в один голос вспоминали о неком знамении, явившемся в небе над Петербургом в час расстрела. М.А.Волошин писал о «тройном солнце», подчеркивая, что такой же знак появился и в небе Парижа перед Великой Французской революцией. Д.С.Мережковский видел другое: «Порядочный мороз стоял и в день знаменитого 9/22 января. Сквозь пушисто-белые деревья Летнего сада Дм[итрий] С[ергеевич] видел большой красный круг солнца – без лучей. Бывают такие морозные дни, когда нет облаков, но тонкий туман обволакивает землю и небо, не съедая солнца, а только его лучи». Есть и другие версии; важнее было само ощущение того, что знак подан и сроки исполнились.
Ко времени решающих событий 1917 года, года народ смотрел на церковь как на одну из опор царизма. Фактически это было не совсем верно. Ведущие иерархи были изрядно раздражены упорным нежеланием властей вернуть наконец церкви обещанную самостоятельность, в особенности же бесцеремонным вмешательством в ее дела царя, царицы, обер-прокурора, а пуще всего Распутина с его ставленниками. Отсюда и поразивший тогда многих отказ церкви поддержать рушившуюся монархию, и ее решительный переход на сторону Временного правительства. К тому времени относится поучительный анекдот, получивший хождение в среде нашего духовенства. Рассказывали, что, ведя богослужение, некий диакон дошел до привычных слов: «Господи! Силою Твоею возвеселится Царь». Вспомнив, что царь недавно отрекся, диакон на мгновение смутился, но затем моментально импровизировал и возгласил: «Господи! Силою Твоею возвеселится Временное правительство»… Отметим, что с точки зрения духа и буквы церковных канонов и уложений, диакон не совершил никакой ошибки. Ведь для церкви действительно отнюдь не существенно, стоит во главе страны один правитель, либо их группа – тем более, что Временное правительство получило свою власть неоспоримо законным путем. Несмотря на это, в русских условиях того времени возглас диакона прозвучал совершенно забавно, поскольку церковь у нас была испокон веков при сильном самодержце, и по другому жить попросту не умела.
С отречением царя, осталась некая духовная пустота, и церкви необходимо было ее чем-то заполнить. Мысль иерархов обратилась в первую очередь ко временам московского царства, когда никакого Синода не было, а обер-прокурорский надзор не стеснял церковь. На это указывал весь чин интронизации новоизбранного Патриарха. Как известно, она прошла в Успенском соборе Кремля, с возложением на голову Тихона куколя патриарха Никона, и со вручением ему посоха святителя Петра Московского. Однако и в допетровские времена церковь всегда чувствовала тяжелую руку московских царей. Нужно было идти еще дальше, вырабатывая совершенно новый подход к каноническому устроению церкви – а может быть, и ее догматическому вероучению. На то были все возможности. Среди церковнослужителей было немало хорошо образованных и широко мысливших людей, не говоря уж о том, что к богословию тянулись лучшие отечественные умы. Многое указывало на то, что стране предстоял религиозно-философский взрыв, сравнимый разве что с расцветом паламизма в церковной и общественной культуре поздней Византии. Еще немного – и поехали бы учиться в Петроград и в Москву и Тейяр де Шарден, и Тиллих, и Барт.
Бог рассудил по-другому. К власти в стране пришла партия, стоявшая на позициях агрессивного атеизма. В новых условиях все силы церкви были брошены на выживание. Репрессии были очень суровы, включая массовые расстрелы священнослужителей, разрушение храмов, осквернение мощей. В них не было логики, но была своя драматургия. Первый пик гонений пришелся на 1918–1922 годы. То было время «красного террора» и изъятия церковных имуществ. Политическая, а также моральная оппозиция церкви, на первых порах весьма заметная, была сломлена. Признаки поворота заметны уже в Духовном завещании патриарха Тихона (1925), однако его исходной точкой принято считать знаменитую Декларацию 1927 года: «Нам нужно не на словах, а на деле показать, что верными гражданами Советского Союза, лояльными к советской власти, могут быть не только равнодушные к православию люди, не только изменники ему, но и самые ревностные приверженцы его, для которых оно дорого, как истина и жизнь, со всеми его догматами и преданиями, со всем его каноническим и богослужебным укладом». Декларация была подписана рядом авторитетных членов Синода, во главе со знаменитым митрополитом Сергием. По его имени, новый курс получил неофициальное название «сергианства». Сущность его состояла в заключении соглашения с советской властью – если не «новой симфонии», то конкордата. При всех изменениях, Русская православная церковь осталась верна этому курсу вплоть до времен перестройки.