Метафизика Петербурга. Историко-культурологические очерки
Шрифт:
В 1984 году, невиданным в наши дни тиражом в 100 тысяч экземпляров, вниманию массовой читательской аудитории был впервые со времени первой публикации в середине сороковых годов XIX столетия представлен сборник «Физиология Петербурга». Знакомясь с содержанием программного очерка В.Г.Белинского «Петербург и Москва», многие читатели с удивлением прочли любопытный пассаж, в котором великий критик сравнивал самоощущение петербуржцев русского и немецкого происхождения, принадлежавших, как говорят сейчас, «к среднему классу» – тогда это были «лица купеческого или мещанского сословия». Так вот, русские в невской столице были «как будто не у себя дома, как будто в гостях, как будто колонисты или заезжие иностранцы. Петербургский немец более их туземец петербургский».
Мы привели несколько примеров, взятых почти наудачу. Число их легко можно было бы умножить. Более того, с ходом времени мысленное восстановление характерных примет петербургско-немецкой культуры старого Петербурга превратилось в своеобразную тенденцию. Видимо, она сыграла свою роль в том, что жители Ленинграда в 1991 году поддержали предложение городских властей вернуть ему историческое имя «Санкт-Петербург». Как нам уже довелось говорить
Заметим, что вполне корректным было бы использование и двойного названия города: а именно, «Петроград» в русских текстах и «Petersburg» – в иноязычных, в первую очередь, немецких. Действительно, ведь в соответствии с самыми строгими правилами перевода, «Петро» следует перевести на немецкий язык как «Peters», а «-град» – как «-burg». Дублеты такого рода известны в истории древнерусской литературы («Константинополь = Константинград») и в языковом узусе как современных славянских народов («Черногория = Монтенегро»), так и наших ближайших соседей («Гельсингфорс = Хельсинки»). Не чуждо было использование такого дублета и языковому мышлению петербургских немцев. Так, воссоздав в 1918 году один из своих союзов, организаторы дали ему название «St.Petersburger Verband russischer B"urger deutscher Nationalit"at» («С.-Петербургское Общество российских граждан немецкой национальности»). Нет сомнения, что организаторы Общества прибегли к старому названию города вовсе не для того, чтобы подразнить власти, которые в ту пору расстреливали «контру» направо и налево. Надо думать, что дело объяснялось гораздо проще: с точки зрения петербургских немцев, тот город, в котором они жили, у русских должен был носить название «Петроград», а у немцев, конечно, «[St.]Petersburg». Как бы то ни было, но в новое столетие своей истории – и новое тысячелетие – наш город входит под своим старым именем, которое в отечественной культурной традиции принято рассматривать как немецкое. В этих условиях, нам остается, почтительно выслушав «глас народа», выразить надежду, что восстановление и других составляющих «немецкого мифа Петербурга» будет способствовать возвращению ему прежних удачи и процветания.
Фрейдизм
Увлечение российской читательской публики новейшими сочинениями немецких философов продолжилось и за рамками XIX столетия. Не останавливаясь на путях рецепции систем Хайдеггера, Гадамера или Гуссерля, мы направимся прямо к трудам венского мыслителя Зигмунда Фрейда – прежде всего по той причине, что ХХ веку суждено было стать веком не философии, а психологии. Фрейд был вовсе не чужд российской культуре, и даже обязан ей сильными впечатлениями, которые он испытывал, мысленно следуя за героями Достоевского по улицам Петербурга, или же за очередным русским пациентом – в дебри его невротических переживаний. Более того, историки психоанализа находят возможным утверждать, что, именно под влиянием многообразных контактов с современной ему российской культурой, Фрейд принял решение уравновесить в своей теории поведения человека «волю к жизни» – «влечением к смерти». В свою очередь, все указывало на то, что психоанализу суждено было большое будущее на русской культурной почве.
В среде символистов, еще задававших тон в культурной жизни Петербурга десятых годов ХХ века, психоанализ был встречен недоброжелательно. Выходец из естественных наук в широком смысле этого слова, этот выскочка брался за большинство проблем, над которыми петербургские литераторы и философы мучительно думали десятилетиями, ломая пальцы и погружаясь в «одинокие восторженные состояния» и с хода давал простые – по мнению символистов, неприемлемо упрощенные ответы. Как водится в таких случаях, после беглого знакомства, непрошеного конкурента вывели наружу и отправили восвояси. Там его встретил Николай Николаевич Евреинов, пригласил к себе для более обстоятельного знакомства и вывел в люди. Евреинов был драматург, режиссер и крупнейший теоретик театра – а, помимо того, человек, склонный к самым смелым экспериментам. Как раз в 1910-х годах он приступил к продумыванию того, как можно вдохнуть новую жизнь в европейский театр – и отнесся к теориям Фрейда с большим интересом. Уже в 1912 году, Евреинов предпринял постановку своей пьесы «В кулисах души» на сцене театра пародий и гротеска «Кривое зеркало». В прологе был выведен некий профессор, заверявший почтенную публику, что ей будет предложено зрелище, выверенное по самым свежим открытиям мэтров Фрейда, Вундта и Рибо. На декорациях Ю.Анненкова были изображены сердце, легкие и другие «кулисы души». Ну, а на сцену были выведены актеры, представлявшие «Я рациональное», «Я эмоциональное» и «Я подсознательное». По мысли Евреинова, просмотр пьесы должен был вызвать у зрителей известное потрясение, даже катарсис – и, таким образом перестроить их психологию. Таким образом, петербургскому зрителю уже в начале двадцатого века было предложено присутствовать на мистериальном действе, построенном по канонам новейшего австрийского учения о душе человека.
После революции, в 1920 году, Николай Евреинов возобновил свою постановку, внеся в текст минимальные изменения. Так, следуя новым веяниям, он принял решение переименовать действующих лиц в «Учет-Я», «Агит-Я» и «Бесхоз-Я». В другой пьесе, получившей название «Самое главное» и поставленной в том же
Скоро перед советским психоанализом открылась захватывающая перспектива. Руководители коммунистической партии, а также ее ведущие теоретики были весьма озабочены тем, что разрушение политической и хозяйственной организации старого общества отнюдь не сопровождалось сопоставимыми сдвигами в душах людей. Согласно их твердому убеждению, на повестку дня следовало поставить продолжение социальной революции в культурно-психологической сфере. «Повышаясь, человек производит чистку сверху вниз: сперва очищает себя от бога, затем основы государственности от царя, затем основы хозяйства от хаоса и конкуренции, затем внутренний мир – от бессознательности и темноты», – писал в одной из работ тех лет, получившей заглавие «О культуре будущего», такой крупный деятель большевизма, как Л.Д.Троцкий. В первой половине двадцатых годов, вокруг него сложилась влиятельная группа деятелей науки и культуры, поставивших своими задачами перевоспитание взрослых и, в первую очередь, перестройку системы воспитания детей, в соответствии с теорией психоанализа – и, соответственно, дополнения марксизма фрейдизмом.
После удивительно быстрого старта и достижения первых многообещающих результатов, Общество было закрыто, вслед за чем пришел черед разгрома и отечественной педологии. В научной литературе того времени было высказано и подкреплено вполне убедительной аргументацией мнение о некорректности соединения фрейдизма с марксизмом. Однако конечной причиной падения советского фрейдомарксизма была не сомнительность его теоретических оснований, и даже не катастрофа Л.Д.Троцкого и его приверженцев, а то, что партия большевиков во главе с И.В.Сталиным взяла курс на построение тоталитарного общества при помощи значительно более простых средств, главными из которых были свирепый террор и непрерывная, отуплявшая пропаганда… Как бы то ни было, грех забывать о том, что учение З.Фрейда нашло путь к умам еще старой петербургской интеллигенции, которая вполне оценила его метафизический потенциал – и даже успела наметить весьма любопытные, не потерявшие значения до сего времени, способы его включения в общекультурный контекст.
Андрей Белый
События первой русской революции оказали огромное влияние и на замысел «Петербурга» Андрея Белого. Не случайно основные события романа приурочены к тревожной осени 1905 года. Не было случайным и его название. У автора, как известно, были и другие версии – такие, как «Тени» или «Адмиралтейская игла» – а окончательное заглавие было избрано согласно совету и по настоянию Вячеслава Иванова. Организм Петербурга, с его грузным телом, разделенным проспектами и омытым холодными дождями, принимает самое непосредственное участие в перипетиях сюжета. Немецкая линия проведена в тексте без излишней настойчивости – тем не менее, она представляется существенно важной для понимания внутреннего мира героев романа. Мы говорим прежде всего об упоминании Ницше в «Главе второй, в которой повествуется о неком свидании, чреватом последствиями». Во время свидания, террорист Дудкин передает главному герою, аристократу Николаю Аполлоновичу, предмет ужасного содержания, а именно, бомбу. Оба сидят за столом, террорист бубнит что-то о партии, об учении Маркса, а потом переходит к излюбленной теме. «Мы все ницшеанцы: и вы ницшеанец; вы в этом не признаетесь; для нас, ницшеанцев, волнуемая социальными инстинктами масса (сказали бы вы) превращается в исполнительный аппарат, где все люди (и даже такие, как вы) – клавиатура, на которой летучие пальцы пьяниста (заметьте мое выражение) бегают, преодолевая все трудности. Таковы-то мы все». Замечание террориста, голодного и полубезумного, метит не в бровь, а в глаз. Задуманное, как писал сам философ, «на высоте 6000 футов над уровнем моря и много выше еще всех человеческих дел», учение Фридриха Ницше получило в тогдашней России значительное распространение. Весть о распаде старого мира, проповедь освобождения от традиционной морали и задача стать «сверхчеловеком» волновали умы и заставляли сердца учащенно биться. «Я люблю того, кто живет для познания и кто хочет познавать для того, чтоб некогда жил сверхчеловек. Ибо хочет он своей собственной гибели», – честно предупредил немецкий мыслитель в первой же проповеди Заратустры. Не обращая внимания на такие предупреждения, шли навстречу своей гибели и оба собеседника в романе А.Белого.
Интерес к новой немецкой философии был весьма характерен для деятелей «серебряного века». Еще Владимиру Соловьеву довелось преодолевать юношеское неверие, привлекая на помощь построения Артура Шопенгауэра. Затем Дмитрий Мережковский обратился к сочинениям Ницше и взял у него основное для себя противопоставление эллинизма и христианства – светлого «олимпийского» начала и темного «галилейского», равно как и исключительно важную для всех символистов идею освобождения через красоту. С глубоким душевным сокрушением, один из его православных современников писал, что диагноз «серебряного века» поставить несложно: это – не более (но и не менее) чем рецидив старой «немецкой болезни», состоявшей в обращении к религиозной философии вместо почтенного богословия. Просто деды брали в «духовные отцы» Шеллинга, отцы – Гегеля, а внуки – Ницше с Гартманом.