Метафизика Петербурга. Историко-культурологические очерки
Шрифт:
Принятая К.К.Вагиновым тональность несколько изменяется в следующем романе, вышедшем в 1929 году под заглавием «Труды и дни Свистонова». В первой главе герой просит жену почитать ему питерские газеты времен начала империалистической войны. Среди заголовков приводится и такой, в рамочке: «Горячие речи против немецкого засилья…». Действительно, ожесточение, скопившееся в народе против российских немцев, находило себе выход в 1914 году в речах, а то и в действиях. Во второй главе, выехав прохладиться в Токсово, действующие лица заходят в трактир. Первая ассоциация, возникающая у них – «Ауэрбахов кабачок» из «Фауста», давнего любимца образованных петербуржцев (часть I, сцена 5 в гетевском тексте; контаминацию со сценой из известной оперы также нельзя исключить). Но всего интереснее глава «Советский Калиостро», повествующая об оккультных занятиях современников автора, ленинградских интеллигентов. В ней он ввел своего скептического героя в круг экзальтированных и легковерных мистиков, собиравшихся в неприметном доме на набережной Большой Невки. Зимою река становилась, и по ее замерзшему зеркалу скользили красноармейцы на лыжах. Ну, а внутри была жарко натоплена печка, и за плотно закрытыми шторами,
Размышляя над текстом «оккультной главы», комментаторы книги Т.Л.Никольская и В.И.Эрль (со ссылкой на Л.Палеари) указывают в качестве прототипа Психачева на известного петербургского мистика Бориса Михайловича Зубакина. Действительно, сходится многое, от дара импровизатора, поразившего современников и открывшего ему двери многих литературных домов – до упомянутого в главе недавнего путешествия в Италию (реальный Зубакин ездил к Горькому, увлекшемуся на первых порах его рассуждениями). Делом своей жизни Зубакин считал возрождение розенкрейцерства, а учителем – богемского мистика Александра Каспаровича [фон] Кордига. В жизни последний занимал скромное положение служащего петербургской аптекарской фирмы «Штолль и Шмидт» и имел жительство в Озерках. Дело было еще до революции. В стоявшей неподалеку фамильной даче, юный Зубакин производил первые опыты вызывания духов и собирал местных мистиков. Стареющий Кордиг приметил соседа. Под его руководством, Зубакин прошел полный курс «закрытого института свободных искусств», написал магистерское сочинение на тему «Об именах Божиих в каббалистических сектах» и был посвящен в степень «рыцаря-первосвященника» ордена розенкрейцеров. В биографии мистика, сохранились и сведения о том, что он овладел тайным учением ордена тамплиеров, под руководством петербургского оккультиста Г.О.Мебеса, а также совершил образовательное путешествие в Кенигсберг. В двенадцатой главе романа К.К.Вагинова, также помянут некий немецкий профессор: он якобы снабдил Психачева волшебными очками, надев которые, можно – разумеется, после проведения соответствующих ритуалов – видеть прошлое нашего мира, а также другие миры, незримые для обычных смертных. Как видим, воздействие немецкого и австрийского мистицизма как на реально существовавшего мистика, так и на его литературного двойника, было неоспоримым.
После революции, Зубакину доводилось бывать в Петрограде, а потом и Ленинграде, только наездами. Сначала он сам довольно активно ездил по стране, ища профессорской кафедры и посвящая в свое учение новых адептов. К числу их принадлежал, кстати, и молодой российский немец по имени Сергей Эйзенштейн. Сохранилось одно из его писем к матери, написанное в 1920 году, под впечатлением знакомства с Зубакиным. «Дорогая мамочка!», – писал новый адепт розенкрейцерства, – «Имел здесь очень интересную встречу – сейчас перешедшую в теснейшую дружбу нас троих с лицом совершенно необыкновенным; странствующим архиепископом Ордена Рыцарей Духа… Сейчас засиживаемся до 4–5 утра над изучением книг мудрости Древнего Египта, Каббалы, Основ Высшей Магии, оккультизма… какое огромное количество лекций прочел он нам об „извечных вопросах“, сколько сведений сообщил о древних масонах, розенкрейцерах, восточных магах, Египте и недавних [дореволюционных] тайных орденах!». Обещавшее так много, начатое знакомство скоро прервалось – не в последнюю очередь, из опасения преследований со стороны «компетентных органов». Зубакину предстояло пройти арест, ссылку и сгинуть потом в пасти ГУЛАГа. Что же касалось его ученика, то перед Эйзенштейном открылось поприще теоретика и практика киноискусства. Однакоже в символическом ряде снятых им фильмов, а также в разработанной им и проведенной по меньшей мере дважды, церемонии посвящения молодых кинематографистов в «рыцари искусства», внимательный глаз замечает следы знакомства с древними ритуалами рыцарей «златорозового Креста». Ну, а возвращаясь к странным героям Вагинова, нас остается только напомнить читателю, что они один за другим перешли в пространство свистоновского романа, утянув за собой напоследок и самого сочинителя.
Набоков
«В мире нет никакой ценности, а если бы она и была, то не имела бы никакой ценности». Кажется, так звучит известная максима Людвига Витгенштейна. Впрочем, если память нам в данном случае изменила, это высказывание вполне применимо к миру, изображенному в знаменитом романе Владимира Набокова «Дар», выпущенного в конце 1930-х годов. Действие происходит в Берлине, и взгляд героя романа скользит по лицам его обитателей с более или менее острым презрением. Кажется, добрым берлинцам, через город которых прошло в двадцатые годы до полумиллиона беженцев из Страны Советов, поставлено в вину все – и их низкие лбы, и бледные глаза, и пристрастие к «фольмильх и экстраштарк» (цельному молоку и сверхкрепкому кофе – Д.С.), и «любовь к частоколу, ряду, заурядности», и «культ конторы», и «дубовый юмор» с «пипифаксовым смехом». Все процитированные выражения взяты из внутреннего монолога героя, русского писателя Федора Годунова-Чердынцева в начале второй главы «Дара». В оригинале, они были направлены против немца, имевшего несчастие поместиться напротив него в трамвае. В самом конце, выясняется, что изображенное такими яркими красками во вкусе Генриха Цилле, ходячее олицетворение недостатков берлинцев – такой же русский эмигрант, как и Годунов. Впрочем, герой – как, впрочем, и сам автор – вовсе не исполняется от того нежности к немецкому мещанству, а заодно с ним, и немецкой культуре.
В пятой главе, разглядывая очередного берлинца, герой задается вопросом, не может ли тот быть поэтом. «Ведь есть же в Германии поэты. Плохенькие, местные – но все-таки не мясники. Или только гарнир к мясу?». Надо ли говорить, что поэты в Германии были, и отнюдь не слабее русских – достаточно назвать Рильке. Более того,
Как все это отличается от университетских курсов зарубежной русской литературы, в которых корректно, а главное – совершенно справедливо указывается на тот факт, что Берлин стал на время (примерно с 1920 по 1924 год) литературной столицей России, что там обосновались лучшие русские поэты, писатели и издатели, что газеты и книги на русском языке издавались непрерывным потоком – что, наконец, руководство петроградского Дома литераторов, признав разделение петербургской литературной традиции на две ветви (берлинскую и петроградскую) совершившимся фактом, нашло в 1922 году весьма своевременным обратиться от лица своих членов к главам берлинского Дома искусств, с предложением дружбы и сотрудничества!
Некоторую психологическую опору в этих условиях могли бы, пожалуй, составить воспоминания о безмятежном детстве в фамильном особняке на Английской набережной в старом, блаженном и безвозвратно утраченном Петербурге. Впрочем, нельзя же жить только воспоминаниями и собственным даром «многопланности мышления», умеющего «путем алхимической перегонки, королевского опыта» переплавлять случайные впечатления в нечто «драгоценное и вечное». Да, в главе третьей герой романа, раздражавший собеседников тем сочетанием петербургской надменности и «нео-вольтерианства», которое бесило многих собеседников и самого Набокова, употребил терминологическое сочетание, заимствованное из языка классической алхимии. Ну, а в последней, пятой главе, введя в свои прописи последний, недостававший прежде того элемент – любовь – наш новоявленный адепт довел свой мистический опыт до конца и увидел на дне тигля цель и венец творения – «золото философов».
«В это время в Берлине бывает подобие белых ночей: воздух был прозрачно-сер, и мыльным маревом плыли туманные дома». Петербургская белая ночь опустилась на улицы Берлина и соединила оба города, облагородив и примирив их в пространстве сна. В это пространство и вышел Федор Константинович, затем, чтобы, миновав каких-то ночных рабочих, снабжавших прохожих фонариками, обогнав пары слепых детей, шедших в школу, где они учатся ночью (для экономии освещения), пройдя кирху, где чинно шла ночная служба, войти в дом, где его ждал покойный отец, тот же добрый и ласковый, как в прежнее время. После пробуждения, Годунову оставалось лишь соединиться с любимой, сделав ей предложение и рассказав об идее романа – по сути, того самого, который и написал Набоков. Принимая его предложение, она на одном дыхании вымолвила и другую, не менее важную для героя фразу: «Я думаю, ты будешь таким писателем, какого еще не было, и Россия будет прямо изнывать по тебе, – когда слишком поздно спохватится…». Здесь «королевский опыт» окончательно соединил жизнь автора с судьбами его героев – а вместе с ними и благодарных читателей, дочитывающих последнюю страницу великого «петербургско-берлинского» романа.
Ахматова
«Она не только, с помощью скрытой в ней музыки, дважды уходила от меня в балет. Она рвалась обратно, куда-то в темноту, в историю („И царицей Авдотьей заклятый…“ – „Быть месту пусту сему“), в петербургскую историю от Петра до осады 1941–1944 гг. или, вернее, в петербургский миф (Петербургская Гофманиана)». Мы привели краткую выдержку из текста одной из наиболее поздних авторских заметок о поэме, сделанной в начале шестидесятых годов и получившей у публикаторов условное заглавие «Еще о поэме». Слова, выделенные нами курсивом, в каноническом тексте поэмы дословно не встречаются, однако череда видений, посетивших лирическую героиню в Фонтанном Доме одним новогодним вечером, именуется в Первой части поэмы «полночной Гофманианой». Немного ниже по тексту первой главы, читаем: «Ночь бездонна – и длится, длится / Петербургская чертовня…». Определив жанровую принадлежность первой части, а с некоторыми оговорками – и всей «Поэмы без героя», эти авторские упоминания дают нам путеводную нить для понимания той роли, которая в ней предоставлена образам и мотивам немецкого происхождения.
Уже в Третьем посвящении к поэме, лирическая героиня обращается к одной из концертных пьес Баха, которая персонифицирована силой ее воображения («Полно мне леденеть от страха, / Лучше кликну Чакону Баха…»). В эпиграфе к Первой части, приведена итальянская цитата из либретто к моцартовскому «Дон Жуану». Среди теней, явившихся в Фонтанный Дом, выделяется маска Фауста; в самом конце Интермедии – «в глубине зала, сцены, ада или на вершине Гетевского Брокена» – появляется таинственная Козлоногая; тень Брокена падает и на заключительные строфы поэмы (как мы помним, Брокен – место собрания ведьм на Вальпургиеву ночь в «Фаусте», часть I, сцена 21). В хоровод масок включен и «волшебный доктор» Дапертутто: такое имя носил персонаж одной из сказок Гофмана, озаглавленной, кстати, «Приключение накануне Нового года». Все это – немецкие по происхождению произведения или образы, принятые русской культурной традицией, переосмысленные в ней, иногда до неузнаваемости – и по большей части уже нашедшие себе место в составе «петербургского мифа».