Метель
Шрифт:
Брился Шепелёв-старший всегда сам, презирая услужливую помощь слуг, и ни брадобреев, ни прочих куафёров никогда не содержал. «Бритьё, – это такая вещь, которую каждый мужчина должен всегда делать сам, – наставительно сказал он однажды сыну. И добавил с усмешкой. – Кроме, конечно, тех мест, куда руками не достать и глазами не увидеть». Грегори тогда, помнится, подавился смехом, а потом задумался – а где это такие места? Так ничего и не придумал.
Отец соскоблил пену с левой щеки, снова полюбовался на себя в зеркало и вдруг
– Когда у тебя заканчиваются вакации?
Как будто он сам этого не знал!
– Через неделю, – сказал Гришка, непонимающе пожимая плечами. И сам не поверил на мгновение в то, что сказал. Подумал мгновение и повторил. – Через неделю.
Да.
Ещё неделя, потом ещё пять дней дороги – и здравствуй, сумрачный любимый город над стылой рекой, каменные и бронзовые львы на набережных, серое низкое небо.
Петербург.
Гришка вдруг отчётливо ощутил, как ему хочется туда, в Питер, хоть сейчас бы бегом побежал.
И почти тут же – что не может. И вдруг испугался – а ну как оно и потом вот так же подступит, что будет – разрыдается у всех на глазах, позорище такое? То-то Жорке радости будет глядеть, как старший брат рюмзает.
Грегори старательно сделал безразличный вид и поглядел в отворённое окно.
Солнце нависало над густым чёрно-зелёным ельником, больно било в глаза, бросало длинные тени. На огородах перекликались бабы, тягали тяжёлыми вёдрами воду с озёр и речки на огуречные и капустные грядки. Утробно мыча, тянулись стада, могучим басом ревел в Верхней улице стасовский бык, и трубно отзывались из Нижней коровы.
– Приказчик приходил, – сказал вдруг отец без всякой связи с прежними словами, безотрывно глядя в зеркало и выпятив подбородок. – Говорил, что овсы у Бухменя кабаны потравили. Причём прилично так…
Грегори чуть приподнял бровь, не понимая, к чему отец говорит про какие-то овсы. Вспомнилось поле (совсем рядом с плотниковским покосом, тем, где он едва не схлестнулся с татарами в начале каникул – вроде бы это было так недавно, и вместе с тем – так давно!) – да, верно, там у самого поля – низкий заболоченный ельник. Зверью – самое раздолье.
Матвей Захарович снова покосился на сына и вдруг спросил, едва заметными касаниями бритвы подравнивая кончики пышных полуседых усов:
– Я на них сегодня поохотиться собираюсь, пойдёшь со мной?
– Батюшка! – вспыхнул Грегори, вскакивая с места.
– Вот и договорились, – усмехнулся отец.
Закат подгорал, разливаясь над зубчатой стеной ельника багровой пеленой. Высушенная солнцем и побитая копытами и колёсами трава на дороге пожухла и пожелтела. Грегори встал в дрожках, задумчиво огляделся. С одной стороны дороги – берег озера, на волнах ломались и искрились блики закатного солнца. С другой – золотистые овсы на склоне пологого холма ходят едва заметными волнами на лёгком ветерке.
– Здесь, – деловито сказал Матвей Захарович, легко спрыгивая с подножки дрожек и вприщур оценивающе поглядел на сосну, растущую невдалеке от овсяного поля. – В самый раз. Пошли-ка, поглядим.
Высохшая на корню трава шуршала под сапогами, ветерок шевелил волосы и забирался под полотняную рубаху. Грегори поправил пояс с длинным ножом, сам перед собой смутился на мгновение, настолько это показалось неестественным и наигранным, словно рисовался перед кем. Перед кем тут рисоваться-то? Маруська далеко… да и не надо это ей. Грегори дёрнул щекой.
Остановились под сосной – до дороги было всего ничего, каких-то полсотни сажен, до ельника – сотня. До поля – десяток.
– Вон, гляди, – кивнул отец, и Грегори увидел.
От леса к полю шла даже не тропа – утоптанная дорога. И само поле со стороны ельника – словно по нему кони валялись. Выбито, потоптано, ходы понаделаны.
– Ого, – только и сказал мальчишка. А отец поглядел на поле так и сяк и сказал веско и сурово:
– Ишь, повадились. Да будь это даже мужичьи овсы… А поле – наше, так сам бог велел, – и бросил через плечо сыну. – Неси барахло.
Грегори прикинул, как он будет тащить от дрожек к сосне всё необходимое, передёрнул плечами и коротко свистнул. Пантелей сидел на козлах, нахохлившись словно ворон на суку. От свистка Грегори он встрепенулся, тряхнул вожжами и причмокнул губами – от сосны Грегори этого конечно, не слышал, но Пантелея он знал прекрасно.
Дрожки остановились около сосны.
– Остаётесь, барин?
– Остаёмся, Пантелей, – немногословно ответил Матвей Захарович, прислоняя к стволу сосны сухую длинную корягу. Пошатал её, проверяя выдержит ли.
Выдержит.
Грегори сплюнул в ладонь и потёр её об дерево, пытаясь содрать с ладони присохшую смолу, но только замазал её ещё сильнее – под ладонью молодая сосновая кора оторвалась, и мальчишка вляпался снова, в свеженькое. Мда… дураком надо было быть, чтобы стирать смолу с руки об сосновый ствол. Грегори потёр ладонь снова, на этот раз об лабаз – перекинутую с одной ветки на другую свежесрубленную берёзовую жердь. Лабаз дрогнул, качнулся и сидящий на другом конце жерди отец, дрогнули и подвешенные на ветках ружья. Мальчишка испуганно притих.
– Не возись, – наставительно бросил Матвей Захарович, раздёргивая узел на завязках мешка и пристраивая его на всё тот же лабаз. Кивнул на мешок. – Давай-ка перекусим, чем бог послал, пока не стемнело окончательно. А потом ничего пожевать уже не придётся – кабан зверь чуткий, я даже курить не стану, чтоб не почуял.
– А… – Грегори с усмешкой кивнул на виднеющуюся в глубине мешка солдатскую манерку.
– А это потом, когда всё закончится, – весело ответил отец, подмигивая мальчишке и крупно откусил от ржаной горбушки.