Меж двух океанов
Шрифт:
За движением на тротуарах остается наблюдать лишь бегло. Музыкальная грамзапись из дневных баров перекликается с клаксонами автомашин, продавцы газет стараются перекричать мороженщиков, голливудские кинозвезды дарят улыбки с фасадов кинематографов.
Почти со страхом мы поворачиваем в сторону американской Зоны канала. Какая же будет сутолока в американской Панаме, если от нее уже закружилась голова в Панаме панамской?
Два-три квартала домов — и вокруг неожиданно воцаряется неестественное спокойствие. Широкая авенида почти пуста. Изредка прошуршат по бетону колеса лимузина. Белые, безликие и скучные фасады современных жилых домов сонно глядят на полупустые улицы. На тротуарах совсем мало людей. да и тем, как видно, некуда спешить.
Вот каким представился нам
Первое впечатление от чужого города похоже на тот снимок, что получится, если запыхавшийся от спешки турист наобум откроет затвор фотоаппарата. Где-нибудь на другом конце света он отдаст проявить пленку, и вот в руках у него окажется фотография города, название которого звенит золотом и сталью крепостных орудий. Снимок покажет ему рекламы на стенах зданий, стада автомобилей и людскую толчею. Но все это аппарат мог бы запечатлеть и в сотне иных городов всех пяти частей света.
Уже в минуты первого знакомства с Панамой чувствуешь, что это такой город, какой, видимо, не с чем сравнить в мире. Чем же, собственно, отличается он от других? Своей бурной историей? Пожалуй. Но можно и не знать ее и все-таки почувствовать это отличие. Может, оно заключается во внешнем виде домов? В людях? Наверное. Но что делает Панаму Панамой? Порой кажется, будто совсем добираешься до истины, но в соседней улице снова наталкиваешься на совершенно новый мир.
Панама не один сплошной город. Словно каждое судно, проплывшее по каналу, каждый золотоискатель, спешивший отсюда в Калифорнию, каждый человек, побывавший здесь, оставили тут частичку своей родины, речи и обычаев, своих надежд и забот, частицу самого себя. Да, в этом все дело! Панама — точно мозаика, незавершенная мозаика из осколков городов, собранных по всем уголкам света.
Береговая авенида, политая тенями пальм, являет собой синтез французской Ниццы и североафриканского Триполи. Не успели мы дойти до ее конца, как путь нам преградили веревки с развешанным бельем — флагами нищеты. Деревянный закоулок негритянской береговой Панамы. Соседние улицы окружены рядами складов, крытых рифленой жестью. Перед заборами грохочут двуколки и низкие повозки, запряженные ослами и мулами, как где-нибудь в предместье суданского Омдурмана. А тротуары спешат в ритме Суэца. Люди с портфелями под мышкой, в старых разболтанных «фордах»— это бухгалтеры, агенты пароходных компаний и маклеры. Кладовщиков, курьеров и грузчиков еще никто никогда не спутал с акционерами канала. Все эти люди и их облупившиеся лачуги, закопченные кабаки и публичные дома представляют собой осколки зеркального отражения Марселя и Касабланки, Гамбурга и Рио, собранные на площади двадцати кварталов.
Сядьте в машину, закройте глаза и откройте их двумя кварталами дальше! Разве это не Восток? Улицы забиты людьми. Они слоняются без дела, покупают и продают, ротозейничают, чистят обувь, носят свертки, гадают по руке, бранятся и смеются, пьют лимонад, побираются. Сколько их тут побирается! Одни просят милостыню, другие работу, третьи умоляют купить у них никому не нужные безделушки.
А здесь весь город переселился на улицу. Лавки с дешевыми тканями, сандалиями, иголками и фруктами вышли из-под крытых галерей и заняли тротуары. Прохожие пробираются между двуколками и велосипедистами прямо по мостовой, которая уже, собственно, недоступна транспорту. С главной авениды, удаленной отсюда всего лишь на три-четыре квартала, доносится рев перепуганного автомобильного стада, но вряд ли когда-нибудь машина заедет сюда. Здесь иной мир, напоминающий Оран и Момбасу, Каир и Массауа.
Роскошная центральная авенида стоит у нас перед глазами еще с первой поездки по городу. Река автомобилей в ущелье улицы воняет бензином и горелым маслом точно так же, как на Бродвее или на авениде Корриентес в Буэнос-Айресе. Вычурным фасадам патрицианских домов с померкшей славой испанцев пришлось потесниться. Растолкав их локтями,
А там, наверху, за авенидой Сентраль, в Анконе, осталась сама Америка. Та денежная, несколько снобистская Америка, не настолько богатая, чтобы обойтись без высокой оплаты сотрудников, осчастливленных гражданством Соединенных Штатов, но достаточно высокомерная, чтобы изолировать себя от остального города. Это Панама американского гарнизона, дипломатов и служащих администрации канала.
Как и всюду в Латинской Америке по улицам Панамы бродят дети, добивая средства к существованию где как придется. Уличные продавцы газет, чистильщики обуви, торговцы лотерейными билетами, мальчики на побегушках, нищие, беспризорники. Здесь живут и работают лавочники и агенты, портовые грузчики и директора страховых компании, предприниматели, журналисты, прачки, мороженщики и расфранченная молодежь из господских семей. Но в других местах все эти люди говорят на одном языке, имеют кожу одного цвета; над головой у них крыша общего для всех государства, которое они называют родиной.
В Панаме совсем иное дело. Тут сложнее. По сравнению с другими городами земного шара у Панамы больше прав унаследовать название древнего Вавилона. Здесь находится такой коктейль народностей, что от него голова идет кругом. Этот коктейль составлен рукой дилетанта, который с закрытыми глазами хватал отдельные бутылки и позабыл взболтать всю эту смесь красок и языков, чтобы она хоть немного перемешалась и превратилась в одно целое.
Человеку тут не нужно обладать каким-то шестым чувством, чтобы вскоре распознать то, что англичане называют «colour bar» — цветной барьер. Это похоже на иерархию чинов в старом имперско-королевском министерстве времен Австро-венгерской монархии. Там каждый покорно и терпеливо сидел в своей имперско-королевской шкатулке до тех пор, пока имперско-королевский декрет о повышении не переводил его за ручку в другую, в третью, а из последней — на пенсию.
Но в Панаме дело обстоит еще сложнее. Наряду с официальными шкатулками, именующимися служебными должностями, тут существуют также ящички, обозначенные разными цветами человеческой кожи, а в них дальнейшие отделения, куда безжалостная власть предрассудков рассовывает люден в зависимости от веса их кошельков, если таковые имеются.
Поэтому в городе есть улицы, где не увидишь белого человека. Негры в основном придерживаются района складов и мелких магазинов около порта и базара. Отдельной группкой живут индийцы и яванцы. Запуганные китайцы в своих лавках и дешевых столовых оправляются от погрома, учиненного им в 1941 году, и со страхом ждут, когда на них обрушится новый. В тот год правящие круги, невзирая ни на что, издали закон, по которому желтая кожа объявлялась преступной приметой. Конфискация имущества китайцев была проведена под видом невинной, но насквозь лживой, принудительной распродажи состояния, разумеется, по ценам, которые назначались самими покупателями и редко превышали десятую часть подлинной стоимости.
Один народ почти целиком исчез с лица Панамы. Четыре с половиной столетия назад он был хозяином в этой стране. Это панамские индейцы. Им пришлось отступить в малонаселенные и почти необжитые районы страны, чтобы не мешать носителям цивилизации.
Но нет в Панаме, вероятно, такого уголка, где не преобладали бы метисы, не считая, конечно, государственных учреждений, банков, страховых агентств, первоэкранных кинематографов, фешенебельных увеселительных заведении и клубов.
Лишь одно в Панаме не знает границ между странами и людьми, между языками и цветами кожи: деньги. И подвластная им торговля. В космополитическом торговом центре смешение народностей проявилось больше всего, оно превратилось в какой-то бесцветный гуляш с сильным привкусом и запахом денег.