Между двух революций. Книга 3
Шрифт:
Очень часто в пальто, в шляпе, с палкой в руке, в дверь просунувши голову, он открывал в кресле лысину Эллиса:
— «Ах, и Лев Львович здесь?»
С несколько искусственной паузой и с несколько искусственным юмором разводя руками и пожимая плечами:
— «Ну уж, — придется раздеться».
Мы, бывало, как школьники, вырывали из рук его палку и шляпу; он, стремительно сдернув пальто, развертывал носовой свой платок (стереть с усов сырость); и, сжавши пальцы, прижав их к груди, точно ими из воздуха что-то выдергивал, он порывистыми шагами из двери — раз, два и три; руки быстро выбрасывались, чтоб схватиться за кресло, над которым он, выгибая корпус, раздельно докладывал о причине внезапного появленья; но Эллис выпаливал шуткой в него; и он дергал губами, показывая
— «Вы победили, Лев Львович, меня».
Только Эллис один извлекал этот даже не хохот, — а — кашель; а то вместо хохота — укус улыбки или — мгновенный оскал ослепительных, белых зубов; глаза ж — строгие, грустные; я не видел у Брюсова смеха: вместо него — Дерг улыбки; а в исключительных случаях лающий кашель, «кхо, кхо», вызываемый Эллисом, за что последнему прощались грехи.
— «Удивительный человек, — мне говаривал Брюсов; и вдруг, взморщив лоб, как обидясь: — А что написал опять? Плохо, ужасно!»
Нахохотавшися над «фильмою» Эллиса и бросив веселую тему, он, бывало, пуская дымок, начинал воркотать: не то гулькать, не то клохтать; он представлялся обиженным и безоружным:
— «Они обо мне вот что пишут».
«Они» — петербуржцы, Чулков, Тастевен из «Руна», Айхенвальд и т. д. Посмотреть, так мороз подирает по коже: такою казанскою сиротою представится он, что его оскорбивший Ю. И. Айхенвальд38, если б видел его в этой позе, наверное б, кинулся, став «красной шапочкой», слезы его утирать; и тогда бы последовало: рргам! и — где голова Айхенвальда? Съел «красную шапочку» волк; это все знали мы; но вид Брюсова, жалующегося на беспомощность, в нас вызывал потрясение; и вызывал механическое возмущение; мы, потрясая руками, громили обидчиков Брюсова; он, изменяясь в лице, нам внимал во все уши; и выраженье обиды сменялось в нем выражением радости; он наслаждался (иль делал лишь вид, что в восторге) картиною декапитированного противника; он начинал нам показывать зубы; и даже, став красным как рак, начинал он давиться своим жутким кашлем, схватясь за коленку; и после с блистающими, бриллиантовыми какими-то огнями больших черных глаз он выбрасывал руку от сердца мне, Эллису:
— «Вот бы это вы и написали в „Весах“; мы отложим весь материал; пустим в первую очередь вас: превосходно, чудесно».
И мы обещаем, бывало: а в результате — Иванов скрежещет зубами: пять месяцев; Блок же заносит в своем «Дневнике»: «Отвратительно: точно клопа раздавили»;39 а Брюсов, нас бархатно обласкавши глазами, пленит, уходя, парадоксом, нарочно придуманным им; и мы долго еще шепчемся с Эллисом; Эллис хватает руками меня:
— «Гениально!»
— «Достойно иссечь выражение это на мраморе!»
— «Как он при этом рукой схватил пепельницу!»
— «А как дергал губами?»
— «Как высморкался!»
В результате ж: я — с кафедры в уши бью публике: нет иного бога, кроме символизма; и Брюсов — пророк его; Эллис — еще раз обходит всех Астровых, сестер Цветаевых, знакомых партийцев, почтенных судейцев и Рубеновича, Сеню, — с напоминанием: нет иного бога, кроме символизма; и Брюсов — пророк его!
Брюсов же, бывало, нам дав свой заказ
— «Как! Уже три часа? В два меня ожидали у Воронова: в типографии…»
Вскочит; и, сунув нам руки с крепчайшим пожимом, — в переднюю; молниеносно надето пальто; и — порывисто схвачена палка; и — след простыл.
Так вместо Блока в те годы передо мной стояла переосвещенная фигура Брюсова, пленяя воображенье рельефом деталей; он их выбивал, как на мраморе, в поте лица; и детали гласили нам: умница! Мысль, что та умница — крупный поэт, поддавала лишь жара.
Не заседанья в редакции и не формальные отношенья к «редактору» в нас высекали воинственный пыл, а эти внезапнейшие появленья его у меня, Эллиса, Соловьева, вплоть до его явления в Дедово, где он пленил всех. В эти годы бывал он у N — постоянно; она же жила на Арбате, т. е. в двух шагах от меня, очень близко от С. Соловьева и недалеко от Эллиса; эти быванья у N он использовал и для захода к «сотрудникам», до нее или после нее, появясь ненароком и схватывая на лету все нюансы моих настроений; игрою ума нас «редактор» пленял; и «заказ» в нас всходил, — неожиданно, как осознание собственных мыслей; он имел интуицию знать, что из нас извлекаемо; трудолюбиво работал над психикой необходимых сотрудников он; и в этом жесте мне напоминал Поливанова; тот был педагогом-учителем; этот был педагогом-редактором; он претворял в яркий ритм самый темп публицистики; многие думали: «Бедные, им суждено, нести иго!» Раздавалось по нашему адресу часто: «Клевреты!» И не понимали, что иго его было легко; так что и «лай» наш в сознании нашем уподоблялся лирической строчке.
Когда ж стал заглядываться он на «Русскую мысль» и «Весы» ему стали лишь бременем, то перестал в отношения с нами он вкладывать свой тонкий шарм; он потух для нас, как и «Весы»; донкихотством ненужным увиделась вся полемика; а Кизеветтер, глаза свои выпучив на него, в это время с тупою почтительностью передергивал бородищей; таким его видел в редакции я «Русской мысли», — в той самой комнате, где сотрудников принимали, сидя вдвоем: Кизеветтер и… Брюсов.
Метнер и я
В это мрачное время меня ожидала и радость; в Москву перебрался на жительство Метнер; в «Начале века» я описал нашу первую встречу, которая в жизни моей отложилась событием; быстрый отъезд из Москвы его не оборвал яркой дружбы, которая теплилась несколько лет в переписке; с 1904 года я с ним не видался; когда он явился в Москву, я был в Мюнхене, куда он ехал; когда он был там, я уже был в Париже40, откуда вернулся в Россию; он прожил в Германии до декабря; и явился внезапно на мою лекцию о Фридрихе Ницше;41 с громким задором мне бросил в ладонь свою руку, показывая волчьи зубы:
— «А я прямо с поезда; и — точно в омут. Черт возьми! У вас кверх ногами поставлены все проблемы классического ницшеанства; послушали б немцы вас».
И отмахнулся он с хохотом:
— «Москва, Москва! Я вращался в различных культурных кругах: ницшеанцев, антиницшеанцев… Там все расчленено и ясно. У вас — хаос стреляет ракетами… Я не о вас — о Москве; что касается вас, то, наверное б, немцы чихали! Завтра увидимся? Я — у папаши».
И, покинув меня, с тем же бурным задором он бросился — с лестницы, запахиваясь в великолепную шубу свою с тонкой талией и с меховым, пышным воротом; обернувшися, шапку сорвав, он блеснул мне зубами.
Как и в первой встрече, мелькнула сквозь радость как будто угроза далекая, как вспых зарницы зеленой. В словах о Москве, стреляющей-де ракетой из хаоса, прозвучала старинная тема его раздвоенья: как будто в одном отношении мы впереди; а в другом мы — отчаянная бескультурица, взывающая к распашке ее томами немецких исследований; надо-де выстроить башню из них; и на башню ракету поднять: пусть себе фонарем освещает проспекты культуры; проповедовал Метнер гелертерство, но не с гелертерским, а с романтическим пылом. Эта тема его поднимала во мне тему некой неясной судьбы между нами.