Мгновение — вечность
Шрифт:
— Огня не открывали!
— Да вас... как диверсантов!
— Огня не открывали! — твердил создатель инцидента. — Без техники нельзя вертаться, вы это можете понять? — Он хоронился, должно быть, на корточках, в тени своего кузова. — Дайте канистру бензина доехать, чтобы его черти с потрохами кушали, капитана Жерелина, ведь в расход пустит!..
Кулев при упоминании этой фамилии как-то поостыл. Распорядился нацедить канистру, спросил, хватит ли... Сбивчивые оправдания благодарных бойцов слушал рассеянно. Даже не переспросил, тот ли это Жерелин.
«Не зацепился», — думал Кулев, снова трясясь в кабине. Напряжение, державшее его с отъезда, после ночного эпизода спало.
Выдворенный из штаба Егошина, он снова попал в колею капитана Жерелина. Жерелин, Жерелин, дамский угодник, смертельно напуганный июлем сорок первого и умевший внушить начальству необходимость почтительного с ним обращения.
«На каждого бывает свой Жерелин», — скорбно думал Кулев.
В школьные годы сколько копий в спорах об авиации было Степаном Кулевым поломано! В отличие от сверстников авиация в юные годы не кружила Степану головы. Летчики-герои совершали свои подвиги неведомо где и как, а венчались такой славой, вызывали такой барабанный бой в прессе, что как-то уже неловко становилось допытываться, в чем конкретно заслуга героя, какой поступок он совершил. «Воинский подвиг не может быть анонимным!» — заявлял Кулев, любитель независимых суждений, «Ты сухой рационалист, Степа, с тобой противно спорить!» — отвечали ему. «Не признаю героя, которого объявляют таковым по политическим соображениям!» — Кулев от собственной смелости бледнел. «А если диктует обстановка?» — «Достойного наградить, всенародно не объявлять!..»
На финскую он попал из ШМАСа стрелком-радистом.
Щелястая кабина в дюралевом хвосте бомбардировщика, где он горбатился над турелью или полулежал, промерзала в зимнем небе, как цистерна. Перед вылетом Степан надевал шерстяные носки, оборачивал их газетой, вправлял ноги в меховые унтята — не помогло: мороз проникал до мозга костей, дня не случалось без обморожений... Они отходили от Териок, когда тембр моторного гудения сбился, машина задрожала, задергалась, связь с летчиком оборвалась... Что стряслось, Кулев не понимал. Морозы стояли лютые, он боялся, что околеет, мысленно торопил командира к земле; вдруг потянуло горелой резиной — опасный запах, признак пожара. Безоглядный в решениях, он запаниковал, готов был сигануть с парашютом за борт... Тут лыжи коснулись снежного наста, через весь аэродром к самолету мчала полуторка, механики стояли в кузове с огнетушителями на изготовку... (Сорок минут тянул летчик на одном моторе, удерживая вытянутой, задубевшей ногой кратчайшее к дому направление, борясь за каждый метр высоты... Перед землей подбитый мотор вспыхнул, командир на пределе возможного сбил пламя, дотянул, сел.) Член Военного совета, наблюдавший их возвращение, оценил летчиков — в тот же день отличившийся экипаж был награжден. Пострадавшие от ожогов командир и штурман получали ордена в госпитале, сержанту Кулеву медаль «За отвагу» вручалась перед строем полка. Невредимый, ничем командиру не подсобивший, балласт на аварийном самолете, Кулев со строгим лицом внимал ораторам: «мужество»... «рискуя жизнью»... «гордимся»... «Начальству виднее, — думал Степан. — Все зависит от начальства...» Первый из ШМАСа удостоенный медали с выбитой на лицевой стороне аттестацией «За отвагу», он ради такого отличия готов был потерпеть. Стоял по стойке «смирно», слушая: «Степан Кулев — отважный воин...» Со временем сам привык к этому и других приучил, не зная в душе, отважный он или не отважный воин. Других приучать проще: народ доверчив. Доверчив, но и чуток, чутье на правду в нем неистребимо. С досадой, удивленно отмечал Кулев, что особняком ему держаться легче, чем сходиться с коллективом. Тоска одиночества, более ощутимая, чем страх смерти, настигающий бойца время от времени, — тоска одиночества поселилась в Кулеве, всегда была с ним. Горечь бытия смягчилась, сладость службы возросла, когда Степана — все за тот же вылет — произвели в младшие лейтенанты. О том, что «анонимный подвиг невозможен», Степан уже не заикался. На курсы штурманов, куда его послали после финской (в штурманах всегда нехватка, вечный дефицит), на курсах штурманов он с пеной у рта, как собственное мнение, отстаивал взгляды, не раздражавшие слуха: «Наш истребитель «И-16», «ишак» (на котором Степан не только не летал, которого близко не видел), превосходит немецкого «мессера». Степана увлекала не истина, а открытость, широковещательность окрашенной патриотическим чувством позиции...
Осенью сорок первого года их курсы в полном составе были выдвинуты в первую линию Брянского фронта. Кулев, отличный радист-оператор, попал в радиовзвод, то есть на грузовик, в кузове которого была смонтирована учебная самолетная радиостанция РСБ. Где-то под Борщевом повстречались радистам санитарные носилки, продавленные грузным телом круглоголового генерала. Подушкой генералу служила полевая сумка, ноги покрывал плащ, под рукой — расстегнутая кобура с пистолетом. Несли генерала солдаты в сопровождении нескольких командиров, отлучаться генерал никому не позволял. Степан вглядывался в поросшее седой щетиной, оплывшее от лежания лицо, когда раненый обратился к нему с вопросом: «Фамилия?» — «Дежурный по РСБ младший лейтенант Кулев!» — «Приказываю, радист, связаться с Москвой!» — «С Москвой не могу, товарищ генерал. Не достану. Мощность не та...» — «Передавай в эфир: «Еременко»... услышат». — «Москва не возьмет... Ближайший аэродром — попробую...» — «Зацепи его, Кулев. Всем сердцем прошу, — голос генерала дрогнул. — Вызови, передай открыто: Еременко ранен, невзирая на потерю крови, руководит войсками с носилок... Нужен самолет...»
Вызов удался.
Раненого генерала самолетом доставили в Москву...
Без малого год прослужил Кулев в частях связи под началом капитана Жерелина, прежде чем удалось ему вернуться в авиацию, — только не в бомбардировочный, как значилось в предписании, а в штурмовой авиационный полк, штатами которого штурманы экипажей не предусмотрены. Майор Егошин не замечал ошибки... Или делал вид...
«На каждого бывает свой Жерелин, — думал Кулев. — Или Егошин... Тот меня за одну букву поедом ел, этот за одно слово кинул к черту на рога...»
Безлюдные хутора на пути грузовика — как вымершие.
«Юнкерсы» волнами, в образцовых порядках проходя на Сталинград, возвращались на свои базы вольготно, безбоязненно... Жесткокрылые «мессеры», сверкая чужеземной раскраской, гуляли над землей, пружинисто огибая наклоненные стволы колодезных журавлей, срывая струями солому с крыш, разнося ее по ветру. Это молодечество от избытка сил служило целям морального подавления противника. Утюжке подвергалось все: хутора, повозки, запряженные волами, толпы беженцев, прежде чем немецкая армия нанесет завершающий удар, противостоящая ей нация должна быть деморализована, обессилена, должна видеть в капитуляции неизбежность и спасение.
«ИЛ», высмотренный Кулевым в пшеничном поле, занесли на личный счет лейтенанта и благополучно отбуксировали. Почин был сделан. «Быстренько, быстренько!» — - поторапливал свою команду Кулев. Их вынесло в район, очерченный ногтем Егошина. Оставив машину в овраге, Кулев с Шебельниченко вскарабкались по крутому склону наверх, к выгону небольшого хутора, где, по словам капитана Авдыша, он посадил свой самолет. Взобрались, тяжело дыша, и увидели целехонький, на колесах, должно быть, невредимый «ИЛ»... только они к нему опоздали: «ИЛ» уже был облюбован «мессером». Двух своих соперников немец тотчас уложил на землю. Чтобы не рыпались. Прикрыв голову руками, Кулев из-под локтя наблюдал за фашистом. Выгон служил ему полигоном, а «ИЛ» — учебной целью на нем. Макетом натуральных размеров, хорошо освещенным, вполне безопасным. «Мессер» прошивал его по спине, сбоку, под ракурсом три четверти. С виража, переворота, длинными очередями, короткими. Набивая руку, глаз, проводя интенсивный, что называется в охотку, тренаж по воздушной стрельбе. Двух человечков, уложенных ничком, он приберег на закуску. Размявшись как следует, разгоревшись, войдя во вкус, немец обрушился на спасателей «ИЛа». Оглушая моторным ревом, вдавливал в землю, не стрелял, отдаляя момент, когда до русских дойдет, что их просто-напросто стращают, поскольку весь боекомплект уложен в «горбатого»... Долго приходила в себя команда Кулева.
— Накормил нас фриц землицей...
— Еще накормит... из Россоши подрывали, начопер первым в автомобиль — скок: «Вперед, на запад!..» В хуторе Манойлине вроде как задержались, а он уже опять в кабине, опять: «Вперед, на запад!» Командир остановится — и солдат упрется.
— Англичане договор-то подписали, а техники ихней что-то не видно.
— Башмаки пришлют, тем все и кончится.
— Башмаки бы сейчас — хорошо...
— Страх гонит нашего брата... Свой своего не убьет, верно? А немец убьет...
— А я скажу: благодушия много!.. Пока гром не грянет... Я из госпиталя когда, в конце июля? Ну да, двадцать девятого числа комиссовали, тем же часом справочку в зубы, сухой паек на руки — и пошел я из Сталинграда на Гумрак. Думаю, попутный аэроплан в Гумраке поймаю, улечу к своим. Иду под вечер по окраине. Как деревня на закате, правда. Патефон играет, домишки все в зелени, садочки ухожены. Тишь, гладь, божья благодать. В одном дворе хозяева чаи гоняют, в другом рождение празднуют или свадьбу... Благолепие. Как будто война от них за тысячу верст...