Мгновение — вечность
Шрифт:
Зазуммерил телефон.
— Привет, «Одесса», — сказал Егошин в трубку. — Командир братского полка, — пояснил он инженеру. — Это между собой я его так называю: «Одесса»... Из шестерки, летавшей на Тингуту, пришли трое.
— Кто водил?
— Сам и водил. Руководящего состава, можно сказать, не осталось... А пополнение — два новичка из ЗАПа. Явились на ночь глядя, не запылились.
— Наподобие вашего Гранищева...
— Сержант не так прост, как думают некоторые.
Егошин взял Гранищева в ЗАПе, чтобы заткнуть дыру: полк бросали под Харьков с недобором в людях, с половинным, в сущности, составом, могли вообще скомандовать отлет двумя звеньями — Харьков не ждал... он и прихватил сержанта в ЗАПе, запасном авиационном полку.
ЗАПы, ЗАПы — поставщики резервов.
На них, на ЗАПах, лежит сейчас тяжесть начатого в преддверии войны формирования ста новых авиационных полков.
Свой малый стольный град обрели бомбардировщики, свой Рим, куда ведут дороги со всех фронтов, — у истребителей, своя Мекка — у летчиков-штурмовиков. Разная сопутствует им слава, жизнь во всех ЗАПах одна: жестокая голодуха, страда на уборочной и три-четыре часа пилотирования... Шофер-любитель, чтобы выехать самостоятельно на улицы города, должен предварительно накатать тридцать часов, а летчику в ЗАПе на знакомство с новой машиной дают три-четыре часа. Как говорится, для поддержки штанов. Три-четыре часа, не больше и — под Сталинград...
До войны ЗАПов не было.
Понятия о них никто не имел.
Задолго до прошлого лета поднялись в стране училища и летные школы, освежая древнюю славу Борисоглебска, Оренбурга, Качи. Спроси любого пацана, он тебе скажет не задумываясь: Кача готовит истребителей, Оренбург — бомбардировщиков... Какой народ, какие люди во главе учебных центров! Герои гражданской войны, орденоносцы. Комбриг Ратауш, комбриг Туржанский... цвет авиации. Каждое имя — легенда, каждое имя — личность, и, что характерно, каждый — с яркой методической жилкой, всегдашней спутницей культуры. И в нем, Егошине, возгорелась педагогическая искра... Да, умельцы, таланты растили будущих защитников неба. Звания выпускники носили разные. Егошин, чуткий к ним, как всякий военный, помнил красвоенлетов и военлетов двадцатых годов, пилотов с тремя треугольниками и пилотов-старшин начала тридцатых, сам Михаил через год после выпуска шагнул в лейтенанты...
В воспоминаниях мирных лет, особенно кануна войны, когда Егошин, награжденный за Испанию орденом Красного Знамени, пошел в гору, была для него живительная сила...
— Не такой лопух Гранищев, — повторил майор.
Нынче в обед, когда после трудного вылета заговорил, загалдел возле командирской машины базар неповторимых впечатлений, у Гранищева будто голос прорезался. Какой голос! И какими словами! «Товарищ командир, — сказал сержант, продвигаясь к нему с раскрытой полетной картой, — что это вас от Красного Родничка на север повело? Так прытко чесанули, я уж думал, не догнать», — и по лицу летчика со следами, надавленными тесноватым шлемофоном и словно бы впервые Егошиным увиденному, скользнула усмешка...
После кипения боя, с мельканием земли и неба, крестов и трасс, после перегрузок, когда свинцовые пуды то ложатся на плечи, то медленно их отпускают, закладывая уши и возвращая свет очам, — после этого мало кто из летчиков отчетливо понимает, где он... В небе. Жив — и в небе! Где-то справа пролегла железка, слева тянется река... все взял смертный бой, все силы выпил; новичок, оставшийся в живых, своего местоположения сообразить не может, мысль о том, что он, уцелевший в бою, не выйдет к дому, упадет, побьет машину, создает паническое настроение... Вся его надежда — командир. Командир сюда привел, командир и уведет, только бы его не упустить, ухватить зубами за подол...
Но и командир не из железа...
Поэтому так велико было изумление, если не оторопь, майора, спрошенного сержантом насчет Красного Родничка. «А ты заметил?!» — пробормотал Егошин, склоняясь к планшету: как же его черт попутал с Родничком? Как он железку за рокадную дорогу принял? Он сделал вид, как будто Гранищев не шел с ним рядом. Или шел, полагаясь на дядю, не глядя на карту, не производя счисления пути. «Действительно... минут пять вроде как блукал, — выдавил из себя уязвленный Егошин. — Ты, я вижу, того...» Он смотрел на Гранищева новыми глазами. Когда Авдыш разбил самолет, Гранищев принял группу на себя... Другое дело, что вернулся, забарахлил мотор... Оба хладнокровных решения — в пользу сержанта... Впервые после ЗАПа Егошин подумал о нем, своем чадушке: «Зацепился...» Вслух он сказал: «Ты, я вижу, того... соображаешь».
...Летчик Гранищев, о котором толковали на КП, прошмыгнул мимо часового в землянку и ощупью, роняя в темноте чьи-то сапоги, повыставленные в ногах, добрался до своего места, чтобы растянуться на нем, не раздеваясь: рассвет был близок... Он не ожидал, что с такой готовностью отзовется на предложение едва знакомого ему старшего сержанта, «ходока», «податься в степь, на волю». В этот день все шло у Павла складно, все удалось, три самостоятельных ночных полета и слова о них «деда»-инструктора: «Гранищев, лучше чем днем!» — наполнили его уверенностью и покоем. Ему казалось, когда он шел с ночного старта, что странный, вкрадчивый, напряженный покой, неизвестно откуда взявшийся, заворожил лежавшую под луной Волгу, объял тихое звездное небо... Все вокруг, казалось ему, дышит покоем. Зыбким, готовым прерваться, лопнуть, но пока — царящим. И не воспользоваться им — грех... Последний «выход в люди» Павел предпринял с аэродрома Чугуевского училища, как только они там приземлились. Вылазка по знакомому с курсантской поры адресу кончилась безрезультатно. Что, может быть, и к лучшему, поскольку замысел нетерпеливой, с темными, диковатыми очами Олечки «бежать с тобой», как она ему писала, «бежать и венчаться, обязательно венчаться, слышишь? Это — мое условие!» его пугал. Как бы все развернулось и пошло, если бы их встреча состоялась, сказать трудно...
«Есть шанс познакомиться!» — жарко пообещал старший сержант, «ходок», повстречав Павла на полпути с ночного старта. «С кем?» — «С летчицей... А как же, в одном грузовике из Конной драпали!..» Покой, уверенность в душе как нельзя лучше подходили для такого знакомства; но, похоже, лимит удачи, выпавшей ему, себя исчерпал. Они либо опаздывали («Связисток вчера сняли, подчистую вымели»), либо тарабанили в двери, запертые наглухо, либо появлялись некстати. В санбате вообще едва не влипли. «Баранова!» — требовал под окном избы какой-то военный, не замеченный ими во тьме. «Какого Баранова?» — «Летчика!.. Старшего лейтенанта!..» — «Нету летчика...» — «А я говорю!..» — «Из пехоты — два Баранова, летчика нету...» — «Я приехал, чтобы его забрать!..» Вмешался третий голос, женский: «Летчик Баранов выписан... Товарищ дивизионный комиссар?! Здравия желаю, опять вы под мое дежурство... Да, днем... Разминулись... Наверно, уже дома». — «А кто еще у вас из летного состава?..»
Хороши бы они были, самовольщики, попавшись здесь начальнику политотдела!..
Возвратились восвояси несолоно хлебавши...
Лена Бахарева, успевшая заправить маслом и поднять свой сверкавший, как стеклышко, «ЯК» прежде, чем застонала степь под танками немецкого прорыва, в штабе полка, куда она явилась с продуманным докладом, не встретила ни интереса к себе, ни внимания. «Где старший лейтенант Баранов?» — осторожно спросила она, видя, что никому до нее нет дела. Жаловаться она не собиралась, кому-то плакаться — тем более, в Конной было не до нее. Но все пережитое Леной в последнем вылете было огромно, неповторимо, запутанно, впечатления, ее переполнявшие, рвались наружу и нуждались в судье. Влиятельном и справедливом, чье слово — закон. А большего авторитета, чем старший лейтенант Баранов, для нее не существовало — с того памятного дня и часа, когда она впервые приземлилась на фронтовом аэродроме Конная и до нее донесся громкий гортанный вскрик: «Баранова зажали!..» Готовая было оставить кабину, она обернулась в ту сторону, куда, размахивая руками, толкаясь и крича: «Баранов, сзади!», «Миша, не давайся!», «Держись, Баранов!» — смотрели все. В небе, пустынном и спокойном, когда она заходила с маршрута на полосу, схватились «ЯК» и «мессер». Впервые так близко увиденный, в жутковатой расцветке тевтонских крестов, окантованных белым, с осиной узостью яростно дрожавшего — так ей показалось — хвоста, «мессер», не производя ни единого лишнего движения, жгутом упругой трассы впился в борт «ЯКа»... Удар нанесен, но жертва держится, еще не повалилась... «Все внимание — воздуху», — твердила она себе стократно слышанные в тылу наставления и могла поручиться: только что небо над Конной было чистым; «горбатые», собираясь взлететь, вздували за хвостами рыжую, сносимую ветром пыль, а в небе глазу не за что было зацепиться. Пока она снижалась и рулила, все переменилось: откуда-то взялся «ЯК», откуда-то в хвост ему влетел «мессер». Она не успела пережить удивления, растерянности, испуга при виде «мессера» и сострадания обреченному «ЯКу», как небо вновь опустело, чтобы представить ей чудо: над Конной висел не круглый, не наш, а квадратный купол немецкого парашюта; одинокий, он был почти недвижим, позволяя каждому, кто сомневался, убедиться в том, что сбит не «ЯК», что повержен на землю и взорвался «мессер»!.. То, что проделал на вираже Баранов, переломив ход быстрой схватки и выбив немца из кабины, оставалось за пределами ее понимания. Люди, захваченные боем, с громкими криками, наперегонки бежали со стоянки. Лена, потрясенная, осталась в кабине.