Мицкевич
Шрифт:
Первая строфа этого стихотворения в переводе молодого Мицкевича, который произвольно изменяет пол возлюбленного предмета, не достигая силы оригинала, сохраняет, однако, тональность гимна.
В последующих строфах, однако, тот же пылкий, задыхающийся, прерывистый шепот после страстного лобзания:
Так пылают и уста и лица, И душа сливается с душою. Млеет небо, и земля ложится Возле ног разбившейся волною!Это не просто описание соединения влюбленных уст, это выражение самого восторга, самого наслаждения, выражение,
Молодой поэт долго бился над этим несравненным шедевром, а когда сам попытался в конфискованном впоследствии чрезмерно бдительной цензурой описании поцелуя передать его ощущение, сравнивая его с причастием, он тем самым лишил описание страстности, подчеркивая вместо этого романтическую святость любовного таинства.
Это одновременно и кульминация тугановического романа. Перед юным поэтом была стена. Глаза предводительши и ее челядинцев, глаза братьев Марии, глаза друзей и нахлебников бдительно следили за влюбленными. Сколько осмотрительности должен был проявить пан Тадеуш, чтобы прокрасться в альков Телимены! Густав, герой «Дзядов», конечно, тоже решился бы на нечто подобное, но обстоятельства складывались не в его пользу.
И не только обстоятельства интимного порядка. Ромео и Джульетту в литовском издании разделяет стена не менее безжалостная и непреодолимая, чем реальная стена в Вероне. Мария Верещак — невеста графа Вавжинца Путткамера [53] . Граф Путткамер несколькими годами старше Мицкевича, бывший офицер наполеоновской армии, а ныне Весьма состоятельный и благополучный помещик Лидского уезда.
Снисходительность графа Путткамера к влюбленным легко может показаться великодушием. Следует, однако, помнить, что граф не принимал слишком близко к сердцу ухаживания бедного студента, позднее ковенского учителя. Он доверял Марии, верил, что она не совершит безумного шага и не пойдет на мезальянс. Оказалось, что он не ошибся.
53
Вавжинец Лаврентий Путткамер (1794–1850), помещик и предприниматель, впоследствии уездный предводитель дворянства в Лиде, имевший репутацию либерала и защитника крестьян.
Вскоре после первых свиданий с Марылей Мицкевич едет в Ковно на должность учителя. Он натаскивает не слишком способных учеников, готовится к урокам, а по ночам читает, читает, читает. Восторг перед Шиллером так и пышет из всех его тогдашних писем:
«О трагедии «Разбойники» писать не в состоянии. Ни одна другая не произвела и не произведет на меня столь сильного впечатления. Тут приходится все время быть то в небесах, то в аду: середины нет. А отдельные картины, мысли, способ изъяснения…»
Перевел стихотворение «Свет и тепло», пытался перевести «Резиньяцию», но это стихотворение ему никак не давалось. Правда, это было только вступление к подлинной романтике. Но для поэта, воспитанного на Горации и Трембецком, Шиллер был романтиком чистейшей воды.
Ковенский учитель был совершенно очарован чудом этой поэзии. Был он как тот сказочный герой, который внезапно наткнулся на несметные сокровища в горной пещере, и вот он застыл как завороженный, не в силах оторвать очей от ослепительного, нестерпимого сияния драгоценностей,
Тогда-то он и начал слагать первые свои баллады,
Приглашенный вместе с Томашем Заном, Адам летом 1820 года едет в тугановическую усадьбу, совсем еще не предвидя печального исхода этих веселых каникул.
Тугановический
Полевые цветы, никем не кошенные, благоухали на солнце и в сумерки. Сквозь переплетения ветвей виднелись мягкие очертания холмов, виднелась чуть не вся эта счастливая земля.
Однако, к великому сожалению, тут обитали не только деревья и цветы; люди, ненужные свидетели, шныряли по тропинкам, толпились в господском доме.
Вечера, проведенные в гостиной госпожи предводительши, Мицкевич коротал за игрой в шашки. Бывали дни, когда ему едва удавалось перемолвиться словечком с Марией. Он начинал жалеть часы, проведенные в Щорсах в одиночестве, за чтением и писанием. Семейство Верещаков, несмотря на то, что Михал был «вольным каменщиком» и, следовательно, чуть-чуть демократом, — масонство было тогда в самом цвету, — обращалось с молодым учителем, с безукоризненной вежливостью, не лишенной, впрочем, оттенка известного вельможного превосходства; с той безупречной учтивостью, которую и впрямь не в чем было упрекнуть, но которая, увы, тем больше его раздражала. Он жил только ожиданием свиданий… Эти тайные встречи (о которых тем не менее знали все домашние) происходили не однажды — ночью, около полуночи, ибо Марии были по душе романтика и театральность. Когда Томаш Зан застал ее однажды одетой в голубое платье, с бусами того же цвета на шее — это было уже после того, как она рассталась с Мицкевичем, — Марыля сразу же заперлась в своей комнате, чтобы показаться ему чуть позже в траурном наряде.
Позже, когда Мицкевич многократно вызывал в памяти проведенные здесь дни, он путал последовательность событий, из которых каждое имело для него огромное, а после разлуки и решающее значение. Он сохранял среди прочих памяток и писем записочку, которой Марыля приглашала его на некое ночное свидание:
«В 12 ночи, в четверг, там, где меня оцарапала ветка, а если бы что-либо крайне важное помешало, тогда у межевого камня в пятницу, в пять часов».
Когда в саду или на холме за усадьбой он ожидал ее прихода, слух его, чуткий, как у егеря на охоте, различал малейшие шелесты и шорохи. Он хранил в памяти множество подробностей, которые только для него могли иметь значение, неповторимых подробностей, ибо язык не в силах передать их сути, их мгновенного, преходящего, эфемерного смысла. Чаще всего он обходил в этих воспоминаниях сцену прощания, как странники стараются избегать опасной дороги.
Стихи, которые он посвятил этой сцене, являются лишь давним отзвуком; они вопреки всему были выдержаны в стиле обязательном для сентиментальных романов. Когда он перечитывал их в позднейшие годы, они его уже не волновали.
Прекраснейшие страницы «Вертера» и «Новой Элоизы» тоже утратили для него свое былое очарование.
Неповторимо это первое, испытанное в юности потрясение; неповторимо, как сирень, еще влажная от рассветной росы. Что сталось с беседкой, местом их свиданий, с беседкой, где Вертер и Лотта почувствовали бы себя как дома? Конечно же, она стоит теперь покинутая и пустая. И разве не всякое прощание есть последнее прощание? — спрашивал он себя.
Он помнил, что рассердился, когда она ничего не отвечала ему на его страстные обвинения, на ненависть, которая спускала с цепи силой подавляемые восклицания. Да, ненависть. Но ненависть, которая способна была в любой миг швырнуть его перед ней на колени. Он увидел тогда ее глаза, участливые и печальные, и гнев его вдруг остыл. Он помнил, что она сорвала еловую веточку и подала ему ее движением, исполненным грации. Только поразмыслив на досуге, он понял, как фальшив был этот романтический жест.