Мифопоэтика города и века (Четыре песни о Москве)
Шрифт:
К месту будет вспомнить историко-политический и пропагандистский контекст этих настроений. В 1963 году в средствах массовой информации беспрестанно говорилось о мирном существовании двух систем, о разрядке международной напряженности, о запрещении испытаний ядерного оружия и даже — об этом мало кто помнит — о всеобщем и полном разоружении [38] . Из радиорепродуктров и с телеэкранов раздавалась наивная песенка «Пусть всегда будет солнце» в исполнении Тамары Миансаровой, подражавшей голосу мальчишки. Реабилитация жертв «неоправданных репрессий культа личности» считалась давно пройденным этапом, а повторения кошмара тридцатых, сороковых и начала пятидесятых годов опасались разве что сами жертвы.
[38]
Справедливости ради к сказанному следует добавить, что начало календарных шестидесятых годов ознаменовалось и событиями совсем иного рода: это постройка берлинской стены (1961) и карибский кризис (1962). О первом говорилось и писалось мало, о втором — часто и много, но именно как о победе мира и международного согласия над силами «империализма и войны».
Мотив очищения от невыносимой для нормального человека помпезности и выспренности и исторически связанного с ними страха ни разу не обозначен, но он незримо присутствует в тексте. Видимо, именно поэтому в песне так много воды, ведь вода — стихия очищающая от скверны и, в отличие от огненного очищения, здесь нет мотива сурового возмездия злу. Огня мы вообще не найдем, а земля и воздух лишь подразумеваются (есть тундра, тайга, есть парус на ветру), но воды очень много: тут и дождь, и «соленый Тихий океан», и вода, по которой плывет лодка с парусом. Кстати: этот
[39]
«Партия торжественно провозглашает: нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме» (из Программы КПСС, принятой на XXII съезде этой партии в 1961 году; цитирую по памяти). Простые люди понимали это так: в магазинах всего будет вдоволь, покупай сколько влезет, а потом деньги и совсем отменят. В газете «Комсомольская правда» и журнале «Техника — молодежи» печатались прогнозы научных открытий на 50 лет вперед, в которых, среди прочего, предполагалось достижение человеком биологического бессмертия. Многие в это серьезно верили, а главное — хотелось верить.
Существует и еще одно сходство несходного [40] . А точнее, преемственность, за которой скрывается историческая преемственность всей русской культуры. Это романтика больших пространств. Мальчик не только может, но и хочет пройти «соленый Тихий океан, и тундру, и тайгу». Не сидится ему дома, мало ему Садового кольца. Понятно: кругом «едем мы, друзья, в дальние края», «иркутские истории», комсомольские стройки «на краю света» [41] , а также нечто без пафоса, неофициальное — костер и гитара, великолепные, незабываемые туристские песни… Однако тут же появляется принципиально новый мотив — тоска по дому, по интимному домашнему уюту, по маленькому своему месту, для которого в русском языке даже не предусмотрено особого обозначения [42] . Фиалка под снегом как символ женской, материнской нежности домашнего пространства — образ поистине гениальный и совершенно новый в русской поэтической традиции. Право вернуться в свою Москву, в свой собственный дом, в отличие от права приехать в «нашу родную столицу» по обмену опытом, за заслуги перед Родиной или просто «погулять» и полюбоваться на счастливчиков, которым довелось там жить, стало простой очевидностью и общим местом поэтического дискурса именно в эпоху хрущевской оттепели и благодаря ей. На место МЫ-пространства гусевско-хренниковской песни приходит личностно-суперлативное Я-пространство песни Петрова и Шпаликова. Это огромный шаг вперед не только в области поэтики, но и в духовном развитии русского общества.
[40]
Перефразирую заглавие известной книги Виктора Шкловского — Тетива. О несходстве сходного (М.: «Советский писатель», 1970).
[41]
«На край света» по путевке из райкома комсомола уезжают герои культового фильма Якова Сегеля «Прощайте, голуби!» (1961).
[42]
Чтобы как-то обозначить феномен личного пространства (и физического, и духовного), Пушкин в письмах употреблял английское слово privacy.
Если воплощенную в песне доминирующую черту стиля той эпохи можно определить динамическое подпрыгивание и чересчур легкое скольжение, но в то же время изящный переход от будничности к целомудренной приподнятости, от серого к белому, то дух оттепели представляется как сложное, но весьма гармоническое сочетание таких противоположных тенденций, как ощущение отрадности буднично-привычного и романтики дальних дорог, домашнего тепла и «нашей юности полета», пушкинской индивидуальности и гоголевского «товарищества». Похоже на то, что мы имеем дело с не встречающимся ни до, ни после этой неповторимой эпохи пафосом освоения больших нецивилизованных пространств исходя из норм и ценностей интимного Я-пространства. Эта песня — яркое воплощение наивной, «прыщатой» утопии-надежды последнего молодого поколения русских людей, которое не знало наркотического угара тоталитаризма, но тем не менее верило в неизбежность прогрессивного хода истории и в скорую достижимость счастья.
Один из ее авторов, композитор Андрей Петров, в 1980 году был удостоен звания Народного артиста СССР. Другой, Геннадий Шпаликов, которого иногда называют романтиком оттепели, спился, а затем покончил с собой 1 ноября 1974 года, в самой середине так называемой эпохи застоя [43] .
* * *
Александра (1979)
Из кинофильма Владимира Меньшова «Москва слезам не верит»
Слова Дмитрия Сухарева и Юрия Визбора, музыка Сергея Никитина
Не сразу всё устроилось, Москва не сразу строилась, Москва слезам не верила, А верила любви. Снегами запорошена, Листвою заворожена, Найдет тепло прохожему, А деревцу — земли. Припев: Александра, Александра, Этот город наш с тобою, Стали мы его судьбою, — Ты вглядись в его лицо. Что бы ни было вначале — Утолит он все печали. Вот и стало обручальным Нам Садовое кольцо. Москву рябины красили, Дубы стояли князями, Но не они, а ясени Без спросу выросли. Москва не зря надеется, Что вся в листву оденется, Москва найдет для деревца Хоть краешек земли. Припев: Александра, Александра, Что там вьется перед нами? Это ясень семенами Крутит вальс над мостовой, Ясень с видом деревенским Приобщился к вальсам венским, Он пробьется, Александра, Он надышется Москвой. Москва тревог не прятала, Москва видала всякое, Но беды все и горести Склонялись перед ней. Любовь Москвы не быстрая, Но верная и чистая, Поскольку материнская Любовь других сильней. Припев: Александра, Александра, Этот город наш с тобою, Стали мы его судьбою, — Ты вглядись в его лицо. Что бы ни было вначале — Утолит он все печали. Вот и стало обручальным Нам Садовое кольцо [44] .[43]
http://www.russianforever.com/stixiya/articles/516.html
[44]
Любимые песни. С. 391–392.
Фильм «Москва слезам не верит», покоривший Голливуд и награжденный Оскаром в тревожном 1980 году, когда американцы сбойкотировали олимпийские игры в Москве из-за войны в Афганистане, был задуман не только как добротная любовная мелодрама, но и как ностальгическое воспоминание о хрущевской оттепели. Его первая часть, действие которой происходит в 1958-м, исполнена в стиле ретро. К концу брежневского двадцатилетия стиль этот всё чаще завоевывал сердца людей не только в России, но и во многих других «восточных» и «западных» странах [45] . Авторами песни, обращенной к пятнадцатилетней москвичке Александре, дочери главной героини (ее играла очаровательная Наталья Вавилова), были не официально допущенные к производству на публику поэты и композиторы, а «барды», известные больше в узких интеллигентских кругах и выступавшие по клубам, дачам и частным квартирам.
[45]
Определимся с терминами. Под западными странами в данном случае (речь идет о 1945–1989 гг.) я понимаю европейские и североамериканские страны, не входившие в сферу влияния СССР, под восточными же — любые страны, принадлежавшие к советской сфере влияния в течение всего указанного периода (то есть, к примеру, не Китай и не Египет). По большому же счету, в масштабе мировой истории, Россия точно так же принадлежит к западной (европейской) цивилизации, как Польша, Греция или США — но не дальневосточные и не мусульманские страны.
Девизом киноленты Меньшова может послужить словосочетание подведение итогов. К подобному выводу можно прийти, исходя из следующей историософской легенды, смысл которой скрыт в глубоком подтексте фильма. История, в пределах и за пределами нехитрого сюжета, легшего в основу картины, описала полный круг. Начав с относительного благополучия «мирного времени», то есть Серебряного века, катастрофическим сознанием которого в данном случае можно пренебречь, она прошла через войны, революции, красный террор, белый террор, большой террор, упоение действительными и мнимыми победами, наивные мечты хрущевской оттепели и горько-ироническое отрезвление в первые годы брежневской «нормализации», чтобы вновь вернуться к состоянию относительного благоденствия очередного затишья перед бурей, нового fin de siecle. Смутное ощущение надвигающегося конца, понимание того, что рано или поздно всё «лопнет», было частым мотивом разговоров в русских образованных кругах на рубеже семидесятых и восьмидесятых, хотя вряд ли авторы фильма и песни могли предположить, какого именно рода бурю придется пережить в ближайшие годы. Их задачей (и заслугой) было создание добротного ретро, напоминавшего о незаслуженно и по приказу сверху «забытой» эпохе, поколение которой сохранило ее основные ценности, благодаря чему обеспечило себе благополучный happy end и в личном, и в историческом плане.
Уже в песне «Я шагаю по Москве» не было ничего специфически советского. Единственным реликтом советского образа мышления можно считать бескритичный пафос освоения, желание паренька так просто взять да и пройти и океан, и тундру, и тайгу; хотя, если подумать, то кто знает, не подписался бы под этими словами тот или другой дореволюционный русский паренек. Но в «Александре» нет и принципиально быть не может ни тени «советскости»: песня вполне принадлежит к альтернативному, неофициальному дискурсу. Более того: вопреки преобладающей (но не исключительной) тенценции русской мифопоэтики пространство играет в ней второстепенную роль, уступая первенство образам времени и, в частности, исторической рефлексии. Но кроме историософии в ней важное место занимает натурфилософия и даже, я бы сказал, первые проблески экологического сознания, в духе ставших популярными в семидесятые годы идей — охраны окружающей среды и охраны памятников старины, а также шире — всего культурного наследия, культурной памяти [46] .
[46]
Горячим сторонником и пропагандистом экологии культуры был автор этого термина — Д.С. Лихачев. См.: Лихачев Д.С. Экология культуры // Памятники отечества. Альманах Всероссийского общества охраны памятников истории и культуры. М., 1980, № 2 (2).
Обратимся же к самой песне. Она написана в излюбленном жанре Никитина: это шансон, что означает приятную для слуха, спокойную, негромкую, а главное, задушевную и немного ностальгическую песню. Романтическому шансону очень к лицу вальсовая мелодия. В данном случае Никитин придумал не просто вальс, а иронический вальсок [47] , и это создает отчетливо обозначенную мелодическую дистанцию между «Александрой» и, допустим, хренниковским вальсом из «Свинарки и пастуха». Но на минуту забыться, закружиться, затанцевать под никитинскую мелодию можно — причем, не теряя головы, при полном сохранении позиции умудренного жизнью наблюдателя. Ритм песни задается трехстопным ямбом, однако большинство строк, в начале каждого куплета, снабжены длинной дактилической каталектикой: два последних слога совсем легкие, безударные («Не сразу всё устроилось, / Москва не сразу строилась»). Именно поэтому под эту музыку позволительно затанцевать на «раз-два-три, раз-два-три». Припев же вообще написан «вальсирующим» четырехстопным хореем с целой массой облегченных стоп. В вальсе (и в «вальске») все движения круговые, по кругу, по кольцу.
[47]
Еще одна дань моде эпохи. В киномелодраме «Женщины» (реж. Павел Любимов, 1965), необычайно популярной в полукрестьянско-полумещанской среде (фильм стал лидером проката в 1966 году), пожилая работница мебельной фабрики, «простая советская женщина» (актриса Нина Сазонова), пела песню Яна Френкеля на слова Константина Ваншенкина, в которой звучали слова: «Кружится, кружится старый вальсок; / Старый, забытый, старый, забытый вальсок». В то же время Александр Галич пишет «Старательский вальсок» («Вот так просто попасть в палачи. / Промолчи, промолчи, промолчи»).
По принципу сцепленных друг с другом колец построена и мотивная композиция поэтического текста. В начале первого и в начале последнего куплета звучит мотив постепенности и органичности исторических перемен. С этим первым «кольцом» тематически связано второе — опоясывающий мотив сыновней/дочерней, а главное, материнской любви. Именно эта любовь вносит семантический сбой в мотив исторической неизбежности слез, бед и горестей в четвертой строке первого куплета («А верила любви»). И именно мотив материнской любви, которая «других сильней», логически завершает песню в третьем куплете, призывающем к историческому терпению: дескать, только «небыстрое», только то, что проверено временем, может принести человеку настоящее счастье. Этот мотив конкретизируется и оформляется превосходным образным рядом, построенным вокруг мотива деревца, для которого даже в большом современном городе необходимо найти «хоть краешек земли»; это деревце также появляется дважды, в конце первого и второго куплета, создавая таким образом дополнительное композиционное колечко. Деревце на «краешке» земли, подобно травинке, пробивающейся сквозь булыжную мостовую в романе «Воскресение» Льва Толстого, представляет из себя метафору человека, брошенного судьбою в бездушный круговорот жизни большого города, согласно пословице «Москва слезам не верит», ставшей заглавием фильма. Город, конечно, вещь суровая, словно хотят сказать авторы песни, но Москва-матушка — это особый город: полюбит тебя не сразу, но если уж полюбит, то и пожалет, приютит-приголубит, согласно вечному закону природы и органической культуры, а не бездушной механической цивилизации. Сухарев и Визбор активизируют старые московские метафоры, восходящие ко временам романтизма, откуда берет свое начало полемика между западниками и славянофилами: у Москвы есть душа [48] , Москва — сердце, Москва — женщина, Москва — мать [49] , а все мы, москвичи от рождения или приехавшие и в свое время перестрадавшие — ее дети.
[48]
Ср.: «Москва не безмолвная громада камней холодных, составленных в симметрическом порядке: <…> нет, у нее есть своя душа, своя жизнь» (Лермонтов М.Ю. Панорама Москвы // Лермонтов М.Ю. Соч. Т. V. М.; Л.: Гослитиздат, 1937. С. 343).
[49]
В наборной рукописи романа Льва Толстого «Война и мир» сохранилось следующее замечательное рассуждение о Москве: «Москва — она, это чувствует всякий человек, который чувствует ее. Париж, Берлин, Лондон, в особенности Петербург — он. Несмотря на то, что la ville, die Stadt — женского рода, а город — мужеского рода, Москва — женщина, она — мать, она страдалица и мученица. Она страдала и будет страдать, она неграциозна, нескладна, не девственна, она рожала, она — мать, и потому она кротка и величественна. Всякий русский человек чувствует, что она мать, всякий иностранец (и Наполеон чувствовал это) чувствует, что она — женщина и что можно оскорбить ее (Толстой Л.Н. Полн. собр. соч.: В 90 т. М.: Гослитиздат, 1928–1958. Т. 14. С. 370. Курсив Л.Н. Толстого. — В. Щ.).