Мифопоэтика города и века (Четыре песни о Москве)
Шрифт:
Мифопоэтика города и века (Четыре песни о Москве)
Чтобы почувствовать, как один стиль эпохи сменяется другим, очень хорошо, например, пойти в картинную галерею и, переходя из зала в зал, наблюдать, как напыщенные парадные портреты, имеющие так мало общего с реальной действительностью, сменяются не менее напыщенными романтическими страстями, затем всё более серенькими, похожими на фотографии, жанровыми реалистическими сценками, а еще позже феерической оргией модернизма с его горящими очами демонов и пророков, сидящих в окружении фиолетовых цветов и огромных, похожих на птеродактилей, стрекоз и бабочек…
А можно иначе. Можно вспомнить и спеть старые песни. Поставить грампластинку фирмы «Мелодия», а то и Всесоюзной студии грамзаписи. Вставить в видеоплеер кассету со старым фильмом, ибо не бывает в природе советских фильмов без песен. Только не о любви, к которой так трудно применить аналитические инструменты исторической поэтики. Попробуем сравнить: «Любовь сильна не страстью поцелуя» (Владимир Мазуркевич — «Уголок», 1900) [1] , «Любовь нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь» (Василий Лебедев-Кумач — «Как много девушек хороших…», из кинофильма «Веселые ребята», 1934) [2] , «Звать любовь не надо, явится незванной, счастье расплеснет вокруг» (Анатолий Д’Актиль — «Песня о любви» из кинофильма «Моя любовь», 1940) [3] , «Жить без любви, быть может, просто, но как на свете без любви прожить?» (Николай Доризо — «Как на свете без любви прожить», из кинофильма «Простая история», 1960) [4] , «Любовь
[1]
Любимые песни и романсы. Сборник песен // Составители Н. В. Полетаева, В. Н. Халамова. Изд. 3-е. Челябинск: «Урал Л.Т.Д.», 2002. С. 48.
[2]
Там же. С. 286.
[3]
Там же. С. 281.
[4]
Там же. С. 293.
[5]
http://songkino.ru/songs/privetdural.html
Город Москва как объект песенно-поэтического мифотворчества представляет собой очень удобный предмет подобного анализа, а также задуманной мною презентации того, как с течением времени меняется нарративно-лирический и музыкально-ритмический стиль повествования о городе и его жителях и как в песнях, написанных в разное время, каждый раз перед нами предстает дух той или иной эпохи. Под стилем я в данном случае понимаю совокупность важных, конститутивных черт языка художественных произведений, его предметно-образного ряда и его композиции. Эти черты укладываются в некую стройную систему, выражающую эстетические вкусы данной эпохи и являющейся материализацией внепоэтических пластов ее сущности, то есть разнообразных аспектов ее духа. Под духом же эпохи я понимаю ее особый, неповторимый характер: тут и специфика видения мира, и горизонт идеологических предпочтений, и комплекс эстетических вкусов, и, как следствие, тенденции моды.
Город — это культурный предмет, результат культурного творчества — творение, это и культурный текст. Как любое текстовое создание человеческого гения, как любая сущность не только реальная, но и интенциональная [6] , город, раз возникнув, всё время меняется в процессе истории, вбирая и в материальный облик, и в словесную репутацию, то есть в творимую вокруг него легенду знаменательные черты новых и новых эпох. Но в то же время любой культурно значимый город веками сохраняет и непреходящие, неизменные черты, позволяющие, к примеру, Амстердаму быть только Амстердамом, а не североморской Венецией. Москва в этом отношении — пример города, который многократно сгорал дотла, многократно разрушался, достраивался, перестраивался, перекраивался, со стоическим спокойствием вбирал в себя разные новшества, самым жестоким образом искажавшие его исторический облик, и, тем не менее, всегда оставался самим собой, сохранял тот самый характер, благодаря которому Москву не спутаешь ни с каким городом мира. Живя в истории и участвуя в ее творении, русская столица, по всей видимости, воспринималась как могучий источник, генератор духа той или иной эпохи, будь то «полный гордого доверия покой» XVI века — века русской гордости и русского одиночества [7] или же катастрофический динамизм революционного разрушения и утопического созидания ХХ столетия. Правда, если уж говорить о ХХ веке, то нельзя не заметить, что именно тогда дух одной эпохи сменялся духом совершенно иной столь часто, столь бурно и столь решительно. Судите сами: Серебряный век — гражданская война — динамический утопизм и авангардизм двадцатых годов — статический утопизм и триумфализм сталинской эпохи (с небольшим перерывом на время войны) — мальчишеский утопизм и своеобразный «частушечный» лиризм хрущевской оттепели — советский декаданс и пародийно-саркастический лиризм так называемой эпохи застоя, «чернушный» эксгибиционизм времен перестройки — постмодернизм девяностых… Москва располагалась в самом эпицентре исторических процессов, приводивших к таким спектакулярным духовным и стилистическим переменам. Вот почему и в песнях о Москве так ярко отразился меняющийся дух времен.
[6]
Согласно классикам феноменологии, под интенциональной сущностью понимается реальная, материально выраженная сущность, отсылающая к иным, в том числе идеальным сущностям. По мнению Романа Ингардена, наиболее выдающегося представителя феноменологической школы в литературоведении, интенциальными бытийными сущностями являются все произведения искусства. Подробнее см.: Ingarden R. O dziele literackim / Tlum. [пер. с немецкого] M. Turowicz. Warszawa: Panstwowe Wydawnictwo Naukowe, 1960. S. 243–244, 453–454.
[7]
Панченко А. М. Русская культура в канун петровских реформ // Из истории русской культуры. Т. III. (XVII — начало XVIII в.). М.: «Языки русской культуры», 1996. С. 20–21.
Я выбрал для анализа четыре песни. Они были написаны в разные периоды советского эпизода русской истории. Каждая несет отпечаток быта, нравов, мышления и чаяний своего времени. Тесные рамки журнальной статьи не позволяют хотя бы бегло коснуться специфики исторического контекста, в который вписывалась каждая песня, и рассмотреть взаимодействие разных песен того или иного периода, а ведь без такого рассмотрения общая картина неизбежно оказывается представленной в упрощенном виде. Но «есть ли на свете человек, который мог бы обнять необъятное?» [8] . Второе необходимое ограничение состоит в том, что я решил ограничиться советской эпохой, так как в отношении происходивших в те годы культурных процессов она представляет законченное целое — своего рода сверхтекст с началом, концом и внутренней логикой развертывания смысла [9] .
[8]
Прутков Козьма. Сочинения / Вступ. статья В. Сквозникова. Примеч. А. Бабореко. М.: «Московский рабочий», 1987. С. 208.
[9]
Можно, однако, поступить иначе — например, рассмотреть в качестве супертекста русскую культуру всего двадцатого века (допустим, период с 1905 по 1999 год). Тогда следовало бы начать исторический обзор с анонимной городской песни «Москва златоглавая» («Москва златоглавая, / Звон колоколов, / Царь-пушка державная, / Аромат пирогов…» — Любимые песни. С. 143), а закончить, видимо, «Москвой» Олега Газманова, 1997 («Москва. Звонят колокола. / Москва. Златые купола. / Москва. По золоту икон / Проходит летопись времен» — http://gazmanov.ru/index/php?page=songstexts).
Обратимся к текстам и попытаемся постичь их стиль и их дух.
Песня старого извозчика (1935)
Слова Якова Родионова, музыка Никиты Богословского
Голос: Эй, извозчик! Извозчик: Какой я тебе извозчик? Голос: А кто? Извозчик: Я водитель кобылы! Только глянет над Москвою утро вешнее, Золотятся помаленьку облака, Выезжаем мы с тобою, друг, по-прежнему И, как прежде, поджидаем седока. Эх, катались мы с тобою, мчались вдаль стрелой, Искры сыпались с булыжной мостовой! А теперь плетемся рысью по асфальтовой, Ты да я поникли оба головой. Припев: Ну, подружка верная, Тпру, старушка древняя, Стань, Маруська, в стороне, Наши годы длинные, Мы друзья старинные, Ты верна, как прежде, мне. Я ковал тебя отборными подковами, Я пролетку чистым лаком покрывал, Но метро сверкнул перилами дубовыми, Сразу всех он седоков околдовал. Ну и как же это только получается? Всё-то в жизни перепуталось хитро: Чтоб запрячь тебя, я утром направляюся От Сокольников до Парка на метро. Припев [10] .[10]
Любимые песни. С. 250.
Эту песню исполнял Леонид Утесов, знаменитый джазовый певец, в то время уже известный всем по фильму Григория Александрова «Веселые ребята», где он сыграл роль пастуха-джазмена Пети. Ее появление было приурочено к открытию первой очереди Московского метрополитена им. Л. М. Кагановича 15 мая 1935 года, и она очень быстро превратилась в популярный шлягер.
Песня написана очень редким для русской версификации размером — шестистопным, так называемым пляшущим хореем. Задорная музыка Никиты Богословского, известного всей России балагура и пересмешника, органически не переносившего патетики [11] , также напоминает кадриль — танец городских окраин, шутливый, мещанский или «фабрично-заводской». Песня поется «вразвалочку», так как мелодия и аккомпанемент имитируют ритм идущей шагом лошади и цокот ее копыт.
[11]
Об остроумии Богословского и его умении разыгрывать ходили легенды. Вот одна из них. Однажды Исаака Дунаевского разбудил среди ночи телефонный звонок: «Товарищ Дунаевский? Исаак Осипович? Вы никуда не собираетесь уходить? Оставайтесь дома: через час с вами будут говорить из Кремля». Дунаевский разволновался, забегал по квартире, на всякий случай стал собирать вещи, класть две смены белья в чемодан. Через полчаса опять звонок: «Вы дома? Никуда не ушли? Очень хорошо. Через полчаса с вами будут говорить из Кремля». То же самое повторилось через пятнадцать минут и еще через десять: «Через пять минут с вами будут говорить из Кремля». Наконец за минуту до рокового момента раздался звонок и хриплый голос с сильным грузинским акцентом произнес: «Товарыщ Дунаэвский? Исак Осыпович? Очэн харашо. Чэрэз мынуту с вамы НЭ будут говорыт из Крэмля!».
Любопытна и лирическая ситуация, представленная в тексте песни. Это ни к чему не обязывающее балагурство, неторопливый шутливый монолог, обращенный к лошади Маруське. Тем самым (вряд ли сознательно и преднамеренно) травестируется монолог извозчика Ионы Потапова из рассказа Чехова «Тоска» (1886). Лошадь же в исторической ситуации тридцатых годов вырастает до роли символа отсталости. Еще в поэме «Сорокоуст» (1920) Сергей Есенин писал о жеребенке, который не в состоянии победить нашествие «стальной конницы» — паровоза и трактора. «Последний поэт деревни» понимал, что замена живого коня машиной не только неизбежна, но и желательна для прогресса и благополучия (об экологии тогда еще никто не слышал). В романе Ильи Ильфа и Евгения Петрова «Золотой теленок» (1933) Остап Бендер в качестве участника автопробега «по бездорожью и разгильдяйству» произносит дежурный слоган: «Железный конь идет на смену крестьянской лошадке» [12] . И, наконец, лошадка как олицетворение вековой отсталости русской деревни активно присутствует в фильме Сергея Эйзенштейна с симптоматичным заглавием — «Старое и новое» (1929), демонстрировавшемся как «Генеральная линия» и посвященном коллективизации. То же самое можно было сказать и о городской лошади: цокот ее копыт, ржание, равно как крики уличных торговцев и зазывал и, конечно, ворчанье извозчиков напоминали о нэпе, нэп же ассоциировался с дореволюционной Россией.
[12]
Ильф И., Петров Е. Золотой теленок. М.: «Высшая школа», 1982. С. 60.
Однако Маруська в «Песне старого извозчика» — хоть и «отсталая», но симпатичная — не меньше, чем есенинский жеребенок. Жалко, что такие Маруськи скоро совсем исчезнут с московских улиц. Лошадка идеально вписывается в природу, в нехитрый ландшафт, который представляет из себя и дорогой великий город, и больше, чем город: «Только глянет над Москвою утро вешнее, / Золотятся помаленьку облака…». Она работящая, как и ее хозяин: оба они любят порядок, делают всё добротно, оба куда как далеки от обломовщины («Я ковал тебя отборными подковами, / Я пролетку чистым лаком покрывал»). За балагурством извозчика скрывается профессиональная честь горожанина, мастера, чуждого безалаберности, пресловутому «шаляй-валяй». И даже можно сказать, что им присущ динамизм, но динамизм особого рода — славянского удальства и лихачества [13] , гоголевской птицы-тройки с ее «черт побери всё». Динамизм этот выражается глаголами движения — катались и мчались, однако эти глаголы употребляются в прошедшем времени, так как это было, но уже больше не будет. Всё в прошлом. Теперь же (снова глаголы движения — в настоящем времени) лошадка и извозчик плетутся рысью, поникнув головой. Былой динамизм исчерпан, жизненная энергия безымянных героев дореволюционной поры и ее пародийного отголоска — нэпа иссякает: «Наши годы длинные, / Мы друзья старинные». Времена старорусского, полуазиатского лихачества миновали — настало время социалистического американизма — технического шика и разумно организованного комфорта. Но как много тепла и уважения к старине! Ведь выражение «друзья старинные» (а это лучше, чем просто старые) и фраза «ты верна, как прежде мне» коннотируются положительно, без тени иронии: это знак глубочайшего уважения.
[13]
Можно было бы написать «русского удальства», но не надо забывать, что удальство польское, венгерское, сербское или хорватское если и отличается от него, то только «количественно», но не качественно.
«Но метро сверкнул перилами дубовыми / Сразу всех он седоков околдовал». Прогресс неумолим. Но полноте, так ли уж враждебен старый полуграмотный мастер своего дела (метро у него — мужского рода, и это едва ли не самая удачная находка поэта Я. Родионова) победной поступи прогресса? Небось, ему нравится ездить каждое утро от Сокольников до Хамовников в голубом вагоне с сиденьями из натуральной кожи и никелированными поручнями. Ему, конечно, по-человечески жалко Маруськи, жалко милой старины, но просвещение и комфорт прельстили и его: это однозначно вытекает из юмористической концовки. Настоящий враг и старого извозчика, и «мещанских» удобств в американизированном варианте в добродушной, шуточной песне не упомянут, но современники скорее всего, знают, кто он. Он — это революционный аскетизм, холод абстрактных авангардистских конструкций, стеклянных спиралей, Летатлинов; это дерзновенные замыслы голодранцев — Чепурных и Копенкиных. Стиль новой эпохи, эпохи недавно начавшихся тридцатых годов характеризуется далеко не во всем, но во многом возвращенной душевной теплотой и тоской по уюту, удобству, изяществу — всему тому, что злые русские языки еще в XIX веке презрительно именовали мещанством. Дух же этой эпохи был достаточно противоречивым. Надвигалось неведомое новое, но мало кто еще понимал, что это такое: слова «тоталитаризм» никто еще не знал. А людям так хотелось верить, что грядущий социализм, успокоившийся двадцать лет спустя после революционных боев, принесет не только «для страны», «для трудящихся», «для всего прогрессивного человечества», но и для реальных живых людей такое новое, за которым скрывается хорошо забытое старое. Напомню о некоторых пускай немногочисленных, но знаменательных новых реалиях сталинской эпохи, правда, появлявшихся в разные ее периоды и в связи с раными обстоятельствами. Это новый ресторан со стерляжьей ухой на Северном (химкинском) речном вокзале, новая военная форма с погонами вместо ромбов и кубарей, возвращение к дореволюционным званиям и рангам в армии, это школьная форма (гимнастерки военного образца для мальчиков и темные платья с фартуками для девочек), это раздельное обучение в школах, это мода на классические бальные танцы, это ренессанс (по крайней мере в некоторых среднеинтеллигентских кругах) целомудренно-рыцарского отношения к женщине [14] . От таких новшеств веяло не строительством коммунизма, а — toutes proportions gardeеs — доброй старой Россией.
[14]
Эти и подобные факты подтверждает доживший до наших дней очевидец. См.: Кнабе Г. С. Арбатская цивилизация и арбатский миф // Москва и „московский текст” русской культуры: Сб. статей / Отв. ред. Г. С. Кнабе. М.: Изд-во РГГУ, 1998. С. 170–171.