Михаил Шолохов в воспоминаниях, дневниках, письмах и статьях современников. Книга 1. 1905–1941 гг.
Шрифт:
Так постепенно остается Григорий один. Становится ли от этого меньше интерес к книге, менее глубоким ее значение? Нет. Потому что, сужаясь от образа человека, выражавшего нередко настроение всей массы среднего казачества, до образа одиночки, потерявшего почву под ногами, значение фигуры Григория Мелехова в то же время расширяется, выходя за рамки и специфику казачьей среды, Дона, 21-го года, и вырастает до типического образа человека, не нашедшего своего пути в годы революции.
Так, на мой взгляд, разрешается переплетение личных и типических мотивов в образе Григория.
Читатель долго волновался за судьбу Григория. И может не раскаиваться в этом. Ибо трагическая двойственность этого образа несет в себе в то же время многое, что могло бы сделать Григория нашим человеком, разберись он вовремя в том, что происходило вокруг него.
Поэтому с таким волнением читается место в книге, где Аксинья рассказывает Григорию о своем разговоре с Мишаткой:
«…Мишатка раз прибегает с улицы, весь дрожит: «Ты чего?» – спрашиваю. Заплакал, да так горько. «Ребята со мной не играются, говорят – твой отец бандит. Мамка, верно, что он бандит? Какие бывают бандиты?» Говорю ему: «Никакой он не бандит, твой отец. Он так… несчастный человек…»
Интересно то, как сложно и глубоко ответил Шолохов на все читательские пожелания.
Григорий остался в живых, но, по существу, он умер. Аксинья погибает, но то, чего хотел читатель – их соединение с Григорием, – осуществлено: Григорий окончательно связал свою судьбу с ее судьбой. Личная судьба Григория трагична, но она трагична потому, что он оторвался от народа. Мелеховская семья распалась и погибла, но ростки ее укрепились в новой жизни – Дуняшка, яркий образ которой так очаровывает в 4-й книге романа, и Мишатка, тот Мишатка, сын Григория, который растет в семье Дуняшки и Кошевого.
Все это и ряд других элементов дают в книге ощущение того катарсиса – «очищения», – который классическая трагедия включила в себя как необходимое. Огромное значение в осуществлении этого принципа имеют шолоховские картины природы, которые в восьмой части доведены до совершенства.
Ан. Калинин
Встречи
Синий хребет соснового бора, перекинутый через Дон мост… и вот Вешки. Продолжаясь за мостом, дорога взбегает на бугор, ведет к майдану.
На майдане людно и шумно, как на ярмарке. В тени дощатого забора, сидя на корточках, делятся куревом несколько казаков. Поодаль, опершись на длинный посох, стоит высокий, древний старик с белой, прозрачной бородой и серебряной серьгой в ухе. Низкорослый, клещеватый в ногах казачок, упершись рукой в седло, затягивает подпругу тонконогому, светло-рыжей масти жеребцу-дончаку. Дончак высоко закидывает голову, нетерпеливо перебирает на месте сухими, мускулистыми ногами. Поставив правую ногу на стремя, казачок, чуть прикоснувшись рукой к луке, птицей взлетает в седло. Дончак берет с места крупным наметом. Собравшиеся на майдане казаки провожают удаляющегося всадника долгими, безотрывными взглядами. Все изобличает в нем уроженца Дона, исконного жителя здешних мест, с детства воспитанного в любви и привязанности к лошади: и то, как он, легко и непринужденно, держится в седле, как, бросив повод на окованную кавказским серебром седельную луку, направляет движение лошади одним, незаметным для постороннего, нажимом колен, как плавно колышется, раскачивается туловищем взад и вперед, ловко сворачивая на скаку самокрутку.
С майдана видны блескучей подковой завернувшийся вокруг леса Дон, убегающий к самой черте горизонта широкий, проезжий шлях, желтовато-бурая, опаленная летним солнцем степь. Ветер доносит оттуда щемяще острую горечь полынка, дичайшие запахи звериных чернотропов, волнующий аромат желтой травы – разлики. Высоко, в задернутом мутной, белесой наволочью знойном небе, журчливо и самозабвенно заливаются жаворонки. Медленно и величаво чертят над степью просторные круги беркуты.
Приехав в станицу и еще не повстречавшись с Шолоховым, тем не менее сразу же начинаешь ощущать его присутствие. Старуха казачка с ярко-черными, диковинно красивыми глазами, угощая теплым, парным молоком, проникновенно говорит:
– Гришку Мелехова знаете? Ну, так вот – это мой племянник. Только его фамилия была Ермаков. Ну да! А Шолохов узнал про него и написал. И все в точности, ну до последней ниточки…
Скоро убеждаешься, что почти все вешенские жители претендуют на близкое родство с героями шолоховских книг. Одному Григорий Мелехов, оказывается, доводится братом, другому сыном, а третий берет его себе в зятья. Встречаются и «сестры» Аксиньи Астаховой. Пожилая, чернобровая казачка, сохранившая еще на своем лице следы былой красоты, убежденно заявила:
– Сестра мне Аксинья. Вот истинный бог – сестра. Только мою Лизаветой звали. И она в двадцатом году от тифу померла…
Из Миллерово в Вешенскую мы ехали с председателем одного из Верхнедонских колхозов. По дороге он, горячо поблескивая глазами, уверял:
– Хотите верьте, хотите нет, но только я вам серьезно говорю, что Давыдова Шолохов с меня списал. И это не хвастовство. Помните у Давыдова щербатинка во рту?.. Так вот, посмотрите…
И наш собеседник в доказательство обнажил выщербленные впереди, белые как кипень зубы.
В кабинете секретаря Вешенского райкома партии П.К. Лугового во всю стену – мастерски исполненный портрет Шолохова. Заведи с товарищем Луговым разговор о Шолохове, и, обычно скупой на слова, сдержанный секретарь райкома отложит в сторону все бумаги, постепенно увлекаясь, начнет рассказывать… Луговому есть о чем рассказать. Больше десятка лет он работает и живет в одном районе с Шолоховым, постоянно и тесно соприкасаясь с ним, являясь одним из его ближайших друзей…
В Вешках все знакомы, все на короткую ногу с Шолоховым. С одним он охотился, поднимая с межей дудаков, с другим тянул на Дону бредень, а с третьим просто, устроившись где-нибудь под вербой, в холодке часами беседовал о казачьей старине, о службе, о колхозных делах.
Обычно скупые на похвалы «служивые» казаки-старики отзываются о Шолохове с нескрываемым одобрением:
– Душевный он человек. Правильный. С ним можно и про старину вспомнить. И казачью песню сыграть…
Повстречавшийся нам на мосту пожилой, седеющий казак сказал коротко, но выразительно:
– Народный он человек. Будто и большой, и ум у него громадный, а свой человек. Верное слово – народный…
И, немного помолчав, казак тронул пальцем посеребренный сединой ус, добавил:
– Я его ишо с малолетства знаю. Завсегда он такой был…