Михаил Тверской: Крыло голубиное
Шрифт:
Тем же днем пошел к царю на поклон. Допустили немедля, без обыкновенных проволочек. Видно, ждал его хан. Однако был хмур, молчал. На Князевы подарки, припасенные для него и для жен его, не взглянул. Да и на самого Михаила не глядел, точно ему было больно глядеть на князя: мол, что ж ты натворил-то, Михаил Ярославич, как же мне теперь с тобой быть-поступать?..
Эх, хан! Велик ты, царствен, но и тебе не тягаться взглядом с тверским князем.
Михаил сразу понял, что его ждет. Только вида не подал, пусть тешится хан, раз еще не натешился. Сладость для него не в том, чтобы убить, на то много ума не надобно, но в том, чтобы прежде низвести, сломить человека и лишь потом раздавить его, да так раздавить,
Узбек даже про вины не спрашивал, только вздыхал и тягостно качал головой: мол, как же ты мог, как ты мог?
А что ему спрашивать, когда Кавгадый вместе с Юрием в Орду прибежали гораздо раньше его, да не одни, а с целой толпой свидетелей — новгородских, московских и прочих переметных бояр и князей, готовых показать против Михаила все, что понадобится. И то, всем люб не будешь. Пожалуй, не было свидетелей против него лишь из Рязани, Костромы, Владимира да Твери. Ну да и те, которые пришли, довольно хулы и поноса нанесли на великого князя, в том было время убедиться ему на суде. После суда-то, сказывали, бояре те затеяли пир, пили много вина и пьяные затем похвалялись промеж собой да перед Юрием тем, кто какую напраслину возвел на тверского князя. Что ж, пьяному-то и срам в доблесть.
Так что спрашивать у Михаила про вины его у Узбека ни нужды, ни охоты не было.
Спросил лишь мимоходом, пошто, мол, бился с послом моим?
— В битве не отличают послов, — ответил ему Михаил.
Еще спросил, также не глядя на Михаила, вскользь, безо всякого к тому любопытства:
— Зачем жену Юрьеву умертвил?
Так и сказал: не сестру мою, а жену Юрьеву. Знать, ведал зачем?
— Божией волей сестра твоя умерла. В горячке кончилась, — твердо сказал Михаил.
Да что ж здесь и спрашивать и отвечать, когда Юрий на всех углах кричит, что отравил Кончаку Тверской.
Однако милостив лучезарный хан, безмерно милостив! Велел визирям без волока и по всей правде вершить суд меж Юрием и Тверским. Более того, пообещал сам разобраться в их тяжбе. Мол, хан справедлив, без вины не накажет. На тебе, князь, травленую наживку — лови! Коли сумеешь оправдаться, я тебя пощажу. Но, главное, пообещал судить не одного Михаила, а разобрать его тяжбу с Юрием! Милостив, милостив ордынский правитель! Прощаясь, даже взглянул иначе, точно солнце в ненастье лучом обогрело. Истинно, лучезарный!
Тогда до суда отпустили князя. Правда, приставили стражу. С тщанием стерегли, будто око. Молился при них, исповедовался при них, Тайн Святых причащался и то при них, как ни увещевал покинуть вежу ордынцев отец Александр, — одно слово, поганые. Коли что заветное поведать хотел, с Ефремом взглядами перекидывались, благо Тверитин за долгую обоюдную жизнь и без слов князя понимать научился…
Да где ж это он?
С вечера ветер нанес пургу. Мело, как в Твери в феврале. Хотя и пурга здесь иная, и снег как будто другой, и даже светила на землю глядят будто бы по-иному. Солнце, коли взойдет, горит с какой-то неистовой силой, а звезды ночами в небе бархатны и близки, и каждая светит словно тебе одному, и каждая, словно тебе одному, мигает о чем-то неведомом, но простом. На Руси-то, поди, уж зима, Волга от берегов стынет льдом, а тут на горных лугах кони еще щиплют траву. Вольно им на траве…
— Князь, князь… — тихо, задышливо зашептал Ефрем. Он появился так же неслышно, как и исчез. — Бежать, бежать надо, Михаил Ярославич…
— Ну…
— Купил я аланцев, кони готовы, вмиг сулят в горы унести, где Узбек не достанет. Беги, батюшка, Михаил Ярославич!
— Пошто смущаешь меня, Ефрем? — спросил Михаил с укоризной, но тут же улыбнулся преданному слуге. — Ежели один спасусь, какая в том будет слава?
— Что ж слава? Для нас спаси свою жизнь!
— Нет, Ефрем.
— Беги, князь, Богом тебя прошу!
— Молчи, Ефрем. Доселе не бегал и ныне не стану. Князь я, Ефрем, — сжав зубы, точно пожаловался Михаил, прикрыл глаза и отворотил от Тверитина голову. В углу глазницы задержалась, копя влагу, слеза. И скатилась. Одна.
Тверитин, обхватив голову руками, раскачивался в неслышном горестном плаче. Как Глебку, сына, похоронил, плаксив стал Ефрем.
— Ступай, Ефрем, к аланцам-то, отпусти их. Да, слышь, Ефрем, заплати за добро-то…
Сглотнув слезный ком, Тверитин кивнул и слепо, но так же неслышно пошел из вежи.
— Да долго-то не ходи, — попросил его князь. — Томно мне что-то ныне…
Дыхнув в кибитку наружным воздухом, от которого пуще замигал в плошках огонь, войлочный полог бесшумно опал за Тверитином.
…Ну вот, пошто отвлек? Теперь и не вспомнить, что мыслил.
Он пробежал умом по долгому волоку. Выплыл из ума день, когда в первый раз судили его. Сразу-то он тогда еще не смекнул, что нарочно сорок пятого дня дожидался Узбек. Мол, отжил ты свою жизнь, Михаил, по вольному году на день ордынский. Разумеется, никакой тяжбы с Юрием в том суде не было. Да что суд — не суд, а позорище! По Чингисову-то Джасаку — татары сами сказывают — куда как верней судили!
На первом суде в судной кибитке русских было более, чем татар, — все свидетели Юрьевы. Главный средь судей — бек Кавгадый. Бывает ли суд-то, в котором обиженный судьей выступает? У Кавгадыя язык — что ножик его для ногтей — востер и извилист, до всякой грязи достанет. И проку нет, что Михаил ему жизнь сохранил. Да что Кавгадый — татарин, с него и спросить нельзя. Русские, хоть и знал Михаил их злобу да зависть, поразили его. И жалко их, потому как, виня Михаила, себя сами в яму толкали. Не ложь удивила, того и ждал Михаил, но то, как правду в угоду татарам похабно вертели да ставили. Мол, дань с них цареву брал, а хану и вполовину не отдавал, мол, крепость на Твери заложил от Орды, мол, немцев хотел навести на Узбека… И всяк отчитается перед судом, и грамотку свою поносную с поклоном перед Кавгадыем кладет. Широкого вретища [98] для грамоток тех не хватит. Где уж тут отпереться! Да и не отпирался князь — знал, что пустое. Хотел лишь русским-то путь указать, чтобы впредь друг друга ни ради татар, ни ради иных не топили. Ведь эти деньги татарские, что он от дани утаивал, по сути русские деньги, и он их у себя оставлял не ради одной Твери, но и для всей Руси, и так бы оно и было, кабы Русь-то за ним пошла. Много ли ему надо? Вон с собой-то в смерть и золотника единого не ухватишь! Да кабы иначе было, разве стал бы он голову свою под ханский меч подставлять?..
98
Вретище — большой мешок из грубой ткани.
Э-э-э-э… Не верят, смеются… После того суда и пировали они. Во всем: в доблести ли, во лжи ли русский человек до отчаянности, до самого предела дойдет, оттого, знать, и вина ему много надобно. В вине-то нет ни страха, ни совести…
А через неделю, в двадцать восьмой день октября, снова в субботу, на второй суд привели. На том суде, кроме Юрия, русских не было. Одни татары. Доверенные Узбековы. И опять судил Кавгадый. И то же было, что на первом суде, и не то же.
Винили в том, что дань цареву утаивал — причем те, с кем данью той делился Михаил, более иных и злобились. Что ж здесь ответишь? Винили в том, что татар царевых побил. Так побил же… Винили в том, что цареву сестру отравил. Хоть и не доказано то, а что им скажешь? Молчал князь. В том еще винили, что, мол, горд перед ханом и непокорен. Куда уж больше покорства, когда сам за смертью к хану пришел? Ну и дальше всякая лжа…