Михаил Юрьевич Лермонтов. Личность поэта и его произведения
Шрифт:
Романтизм исчезал постепенно, и жажда спокойной, ровной жизни сказывалась в Печорине, как и в самом авторе.
Такую ровную и глубокую привязанность Печорин нашел в Вере, но это, однако, не помешало ему чуть не влюбиться в княжну Мери. Несколько раз он спрашивает себя: не влюбился ли он в самом деле в эту княжну, которую он сначала только сердил и интриговал. «Неужто я влюблен?.. – говорил он, – Я так глупо создан, что этого можно от меня ожидать». «Некстати было бы мне говорить о них [женщинах] с такою злостью, мне, который, кроме их, на свете ничего не любит, мне, который всегда готов был им жертвовать спокойствием, честолюбием, жизнью… Женщины должны были бы пожелать, чтобы все мужчины их так же хорошо знали, как я, потому что я люблю их в сто раз больше с тех пор, как я их не боюсь и постиг их мелкие слабости».
Печорин, действительно, способен на глубокую любовь, несмотря на все свои афоризмы и позы. Пример такой любви – его отношения к Вере [36] .
36
Критика нападала на автора за то, что он вплел в рассказ эту скучную Веру. Но фигура эта нужна для контраста и для оттенения целого строя чувств в душе героя.
Автор рассказал нам слишком мало об этих сердечных отношениях между Печориным и Верой, но не подлежит сомнению, что такое покорное и нежное отношение к больной и умирающей женщине говорит в пользу этого с виду жестокого и холодного человека. Вспомним, например, ту сцену, когда Печорин после прощанья с Верой плачет как ребенок, почувствовав в себе новый, неиспытанный еще прилив жалостной любви [37] .
Под внешним хладнокровием и презрительным отношением ко всем и ко всему в Печорине, кроме того, кроется глубокая поэтическая натура. Автор уделил ему и в этом частичку своего собственного сердца.
37
В первоначальном варианте рукописи за этой картиной следует, однако, очень жесткое рассуждение по ее поводу.
Трудно найти человека, который был бы так восприимчив к красотам природы, как Печорин. Созерцание природы – для него момент духовного обновления. «Весело жить в такой земле, – говорит наш герой о Кавказе. – Какое-то отрадное чувство разлито во всех моих жилах. Воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка; солнце ярко, небо синё, – чего бы, кажется, больше? зачем тут страсти, желания, сомнения?» «Я люблю скакать на горячей лошади по высокой траве, против пустынного ветра; с жадностью глотаю я благовонный воздух и устремляю взоры в синюю даль, стараясь уловить туманные очерки предметов, которые ежеминутно становятся все яснее и яснее. Какая бы горесть ни лежала на сердце, какое бы беспокойство ни томило мысль, все в минуту рассеется; на душе станет легко: усталость тела победит тревогу ума. Нет женского взора, которого бы я не забыл при виде кудрявых гор, озаренных южным солнцем, при виде голубого неба, или внимая шуму потока, падающего с утеса на утес».
Человек, который способен так понимать и чувствовать природу, который способен до самозабвения погружаться в созерцание ее красоты, – не может назваться сухим и черствым.
И Печорин сохранил способность сердечного отношения к окружающему во все те моменты, когда он чем-нибудь взволнован. Волнение выводит его из того искусственного холодного равновесия духа, какое он поддерживал в себе усилием мысли и насилием над своей природой.
Действительно, его внешняя холодность является иногда прямым результатом остроты и силы его ума: «Мы знаем заране, – говорит Печорин, – что обо всем можно спорить до бесконечности, и потому не спорим, мы знаем почти все сокровенные мысли друг друга, одно слово – для нас целая история, видим зерно каждого нашего чувства сквозь тайную оболочку. Печальное нам смешно, смешное грустно, а вообще, по правде, мы ко всему довольно равнодушны, кроме самих себя. Итак, размена чувств и мыслей между нами не может быть». При таком ясновидении вероятность увлечений и воодушевления, естественно, должна уменьшиться. Человек очень умный и проницательный нередко может показаться холодным, тогда как, в сущности, этот холод очень далек от равнодушия и еще дальше от неспособности понимать и чувствовать.
Иногда Печорин делает усилие над самим собою, чтобы сохранить или поддержать в себе рассудочно-холодное отношение к окружающему: «Я стал неспособен к благородным порывам, – говорит он, – я боюсь показаться смешным самому себе». Не этот ли страх перед смешным заставлял подчас Печорина принимать различные разочарованные позы, как любовь к эффекту заставляла принимать те же позы Грушницкого?
И сам герой сознавал двойственность своей загадочной натуры. Он не мог отрицать в себе добрых альтруистических чувств, хотя на каждом шагу мог видеть в своем поведении проявление чувств, им прямо противоположных. Смутное ощущение, что он, в сущности, вовсе не эгоист и способен на «благородные порывы», никогда его не покидало; и, как нередко делал сам Лермонтов, Печорин отнес расцвет всех этих чувств к годам детства и обвинил окружающих людей в том, что они загубили добрые семена в его сердце. Этот способ оправдания самый легкий, но он показывает тем не менее, что потребность в таком самооправдании жила в душе Печорина. Приведем одну из таких оправдательных речей Печорина, которую он частями заимствовал у своего родственника Александра Радина:
«Да! – говорит Печорин. – Такова была моя участь с самого детства. Все читали на моем лице признаки дурных свойств, которых не было; но их предполагали – и они родились… Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли; я стал злопамятен; я был угрюм – другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, – меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир, – меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекла в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца; они там и умерли. Я говорил правду – мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в груди моей родилось отчаяние, – не то отчаяние, которое лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное, отчаяние, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, – тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины…»
Быть может, в этой исповеди много правды, но она все-таки не оправдывает героя; и сам Печорин сознавал слабость такой аргументации, когда за несколько часов до дуэли, готовясь к смерти, писал следующие строки: «Пробегаю в памяти все мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем я жил? для какой цели я родился?.. А верно она существовала, и верно было мне назначение высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные; но я не угадал этого назначения, я увлекся приманками страстей пустых и неблагодарных; из горнила их я вышел тверд и холоден, как железо, но утратил навеки пыл благородных стремлений, лучший цвет жизни. И с той поры сколько раз уже я играл роль топора в руках судьбы! Как орудие казни, я упадал на голову обреченных жертв, часто без злобы, всегда без сожаления… Моя любовь никому не принесла счастья, потому что я ничем не жертвовал для тех, кого любил: я любил для себя, для собственного удовольствия; я только удовлетворял странную потребность сердца, с жадностью поглощая их чувства, их нежность, их радости и страданья – и никогда не мог насытиться… Так томимый голодом в изнеможении засыпает и видит пред собою роскошные кушанья и шипучие вина; он пожирает с восторгом воздушные дары воображения, и ему кажется легче… но только проснулся, мечта исчезает… остается удвоенный голод и отчаяние!
И, может быть, я завтра умру!.. и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом деле… Одни скажут: он был добрый малый, другие – мерзавец!.. И то и другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а все живешь – из любопытства; ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!»
В этом признании готовящегося к смерти человека больше искренности, чем в предыдущем. Здесь сам Печорин, не взваливая вины на других, принимает всю ответственность на себя и, не отрицая в себе присутствия благородных стремлений и чувств, подчеркивает их бесполезность и бессилие. Загадочный характер такого «сильного бессилия» и такой «инертной энергии» Печорин объясняет пустотой своих стремлений и страстностью своих чувств, направленных в дурную сторону.
Но, указывая верно причину и источники своей болезни, герой не задает себе однако вопроса: излечима ли эта болезнь или нет? Он как будто помирился с мыслью, что путь его жизни вполне определен, что от будущего ему ждать больше нечего, что духовные силы в нем навсегда подавлены и больше не проснутся. Эта уверенность должна нам показаться странной, тем более, что некоторые эпизоды из жизни Печорина должны были убедить его самого в обратном. Сила любви, гордость и ум, которые он мог сам в себе подметить и которые, действительно, отмечал в своем дневнике, должны были показать ему, что в нем самом кроется возможность перестроить свою жизнь на иной лад и духовно возродиться. Как он, умный человек с твердой волей, не увидал этой возможности перерождения – этого единственного исхода из тяготившего его положения?