Мико
Шрифт:
Минк опорожнил свой стакан:
— Ваш бывший босс был очень порядочным человеком. Я думаю, он винил во всем себя, и, хотя отец отстранил его от оперативных действий, он сохранил связь с организацией. Отец не хотел, чтобы другу было стыдно за свою человеческую слабость, да и Томкин, я полагаю, не хотел разрыва.
— Значит, вы получили его в наследство?
— Да, если можно так сказать. — Минк прокашлялся. — Я не так суров. Поэтому, зная все обстоятельства, после смерти отца я предоставил Томкину возможность выбора.
Оставался еще
— Скажите мне, — озабоченно произнес он, — не была ли “Томкин индастриз” построена на деньги ОСС?
— Господи! Конечно нет. — Минк казался искренне удивленным. — На эту корпорацию мы не делали ставки, вы можете быть спокойны.
Николас снова встал, подошел к окну и выглянул наружу. Его все больше беспокоили причины, по которым Томкин настаивал на том, что ему надо прийти сюда, и он решил действовать напрямую.
— Ну и что же происходит, когда они видят все это? — спросил он. — Я имею в виду русских.
— Они дезориентированы, — ответил Минк. — Вы бы удивились, если бы узнали, как много они ухитряются читать наших боевиков. Многие из них ожидают, что их доставят в некий колониальный особняк, где-то в дебрях Вирджинии. — Он засмеялся. — Они разочарованы, что у них не берет интервью Алек Гиннесс или кто-то еще, кого они воспринимают как его американский аналог.
Минк встал. “Пора приступить к делу”, — подумал он.
— Ваше присутствие здесь обусловлено вашим слиянием с “Сато петрокемиклз”, — проговорил он.
— Вот как? — Николас резко повернулся к нему. — И каким же образом?
— Это вопрос национальной безопасности, — сказал Минк.
С отъездом Николаса Акико лишилась сна. В ее жизни, во всех ее действиях был особый ритм, — ритм, который Кёки научил ее искать и использовать, ритм, тысячекратно увеличивающий ее силы.
Что же ей делать сейчас, когда Николас вернулся в Америку? Существовало три возможности, но реальной из них была только одна, потому что первая — полностью отказаться от своего плана — была немыслима, а вторая — последовать за Николасом в Америку — поставила бы ее в такое же невыгодное положение, в каком был Сайго.
Акико ворочалась без сна на односпальном футоне. Здесь не было ни замысловато расшитых покрывал, ни роскошной обстановки. Она могла бы жить в казармах семнадцатого века, лишь бы в маленькой комнате больше никого не было. Мужу она сказала, что поехала навещать тетушку. Это была ложь: никого из ее родственников не было в живых.
Акико медленно встала и, потянувшись, начала ритуал утренних упражнений. Через сорок минут, вытерев струившийся пот и быстро приняв холодный душ, сужающий поры, она вернулась в спальню и приступила к ритуалу чайной церемонии.
Она совершала его — медленно, в уединенных размышлениях — каждое утро, независимо от того, где находилась. Ритуал восстанавливал в ее памяти нить, связующую ее с матерью; это была единственная
Заученные движения были почти священнодействием. Необходимость сосредоточиться перед медитацией, распространив понятие дзэн-концентрации и на приготовление чая, преобразила его, как и многие другие ежедневные японские процедуры, подняв их от обыденности до уровня искусства, заставляя дух участвовать в них наравне с разумом и руками.
Налив в маленькую чашку без ручки светлого зеленого чая, Акико поднялась и раздвинула фусума. За просторной верандой начинался сад размышлений. Ярко блестела чистая белая галька, три скалы, стоящие по периметру, были расположены с безыскусной гармонией, за которой скрывался точный расчет.
Справа возвышался огромный ствол ветвистого кедра. Медленно потягивая нестерпимо горький чай, Акико скользила взглядом по переливам света и тьмы, тени и солнечных бликов, испещряющих все вокруг замысловатой вязью. Это созерцание так ее отвлекло, что, когда взор ее вновь обратился к начальной точке, все неуловимо изменилось: лучи солнца падали уже под другим углом.
Она погрузилась в медитацию, но ее мозг продолжал воспринимать заунывные звуки бамбуковой флейты, протяжные и печальные. За долгие годы жизни с Кёки это было единственной музыкой, доступной ее слуху, кроме пения птиц, сопровождающего смену времен года.
Сладко-горькие звуки начинались уже с полудня, когда она подавала Кёки чай, стоя у него за спиной и склоняясь до земли, по древнему китайскому обычаю, на соблюдении которого он так настаивал. Акико как бы вновь ощутила холод каменного пола на полураскрытых губах: в старом замке не было татами.
Часто днем, в перерыве между занятиями, она устремляла взгляд к длинным узким окнам, прорубленным в толстых каменных стенах, надеясь сквозь густое переплетение зелени увидеть идущего мимо музыканта. Это был комусо, последователь буддийской секты “фукэ”, облаченный в простое полосатое одеяние, обутый в деревянные гэта, на голове он обычно нес соломенную корзину. Искусство музыканта было столь совершенным, что она зачастую плакала от нежной жестокости звуков, растворявшихся в воздухе подобно тающим снежинкам.
Она была достаточно умной, чтобы не показывать Кёки свои слезы. Догадайся он о ее переживаниях, Акико не избежала бы наказания. Таков был стиль сурового воителя Кёки.
Высоко над замком он водрузил сасимоно — древнее боевое знамя. Как предписывала традиция, оно было снабжено знаком военачальника, в данном случае стилизованным изображением мэмпо — боевого забрала из стали. Они бывали разных видов и типов, у Кёки был самый устрашающий — акурё: страшный демон на черном поле.
В течение дня Кёки всегда помещал Акико в таких местах, чтобы сасимоно не ускользало из его поля зрения. Она никогда не могла избавиться от него: ночью тяжелое хлопанье материи достигало ее слуха даже сквозь сон.