Миксы
Шрифт:
– Знаешь, – сказала Лера чуть погодя, – ты ведь мне правда как родной. Ты прости, что я несла там всякую чушь. Просто... понимаешь... трудно... Трудно себя к чему-нибудь или к кому-нибудь отнести, когда нет ни фактов, ни бумаг, ни – что самое страшное – обычных живых людей, тёплых, с запахом, осязаемых, к которым ты относишься... кровно. Когда есть только страшная сказка про алкоголика и самоубийцу...
– Ты знала?.. – у Валерика кольнуло сердце. Слушая мамин рассказ, он и представить себе не мог, что кто-нибудь может быть так жесток, чтобы пересказать это Лере.
– Ну.. Шила в мешке не утаишь... Я приставала к матери, вот она и рассказала. Собственно, она никогда и не скрывала,
– В театр? Зачем? – Валерик был поражён. И об этом он тоже не подозревал. Даже вспомнить не мог, когда Лера и Лев уезжали вдвоём и надолго.
– В театр. Мне было интересно. Мне покоя всё это не давало.
– И... Что?
– Ха! Знаешь, почему он пил? Так сильно, до смерти, пил?
– Почему?
– Потому что она была очень красивой и гуляла, изменяла ему направо и налево. А ему было больно. Говорят, он не был столяром по профессии. Он был инженером. Работалл на заводе, неплохо получал. Но пошёл в театр, чтобы быть рядом с ней. Следить, наверное. Хотел остановить её, но только стал свидетелем... всего... этого...
Валерик молчал: он слышал, что тишина в комнате не напряжённая, не выжидательная, и знал, что Лера просто подбирает слова.
– Говорят, – продолжила Лера, – что и он умер как-то странно. То ли и в самом деле отравился водкой, то ли... то ли знал, что травится. Больно им было, Валер. Очень больно. Наверное, как мне сейчас. Так что ты прости меня... Это всё от боли...
Он не знал, что делать. Протянуть руки и обнять было страшно: вдруг оказалось бы, что это не то, чего Лера ждёт, вдруг он только всё бы этим испортил. Валерик сидел и ждал. Темнота сгущалась, словно кто-то подливал в комнату через окно густые чернила. И вдруг Лера сама прильнула к нему, положила голову на его колени, обняла за талию и прижалась как-то совсем по-детски; крепко-крепко обняла руками, так что у него даже заболел живот, в который Лера упёрлась головой.
– И знаешь, – шептала она, щекоча дыханием его голые ноги, – вот мы были там, в театре, там всё такое вещественное. Кулисы пахнут – терпко так. Доски на сцене: белые, ногами отполированные – поскрипывают. Везде вещи, вещи. Даже темнота в карманах сцены такая, знаешь... вещественная. А уцепиться там не за что. Моя мать ходила по этим доскам, стояла за этой кулисой. Мой отец сколотил тот шкаф и эту лавку... Но их нет за всеми этими вещами. Я не могу их ухватить – моих родителей. Шкаф и лавку могу, а их – нет. Я как шарик высоко в небе. Ниточка, кажется, есть, но за неё никто уже не держится. Мне трудно представить себя чьей-то, понимаешь? Кажется временами, что я ничья – не их и не ваша. А ещё бывает кажется, что я ваша вдвойне. И тогда становится страшно. Понимаешь, я детдомовская, ничья, а что если меня перепутали? Если вдруг как-то так получилось, что в детдом меня отдали не те, из театра, а кто-то из моей нынешней семьи? Что если я и правда сестра Льву? Что если я родила ребёнка от собственного брата? Это маловероятно – я знаю, ты так скажешь. Вы все так скажете. Даже скажете, что так не может быть. Но когда ты детдомовский, и твоя ниточка болтается между небом и землёй, не находя удерживающей руки... вот тогда такие мысли и приходят тебе в голову. Тогда становится страшно. Страшно, что вся твоя жизнь – неправильная неправильность. Никому не нужная неправильность.
Потом она заворочалась, уткнулась лицом в Валериков живот, что-то пробормотала, и Валерик через майку ощутил лихорадочный жар её дыхания.
– Что? – переспросил он.
– Хочу плакать, – сквозь стиснутые зубы отвечала она. – Очень хочу. Так больно, что даже плакать не получается. Хочу поплакать, чтобы боль утекла со слезами.
– Ты плачь, плачь, – Валерик поднял руку и нерешительно погладил Леру по волосам. Она вдруг содрогнулась: резко, конвульсивно, – и выдохнула. И выдох был такой, словно внутри у неё совсем не было воздуха. Потом выдохнула ещё и ещё раз, и наконец зашлась в тяжёлых рыданиях. Казалось, каждая слеза стоит ей мучительных усилий.
Она плакала долго, потом замирала, потом снова плакала. Валерик то гладил её по волосам, то просто сидел, стараясь не думать о затёкшей спине. Потом Лера задремала у него на коленях. Её дыхание стало ровным и спокойным.
Она ушла, когда малыш в соседней комнате проснулся и захныкал, ища грудь.
Тогда Валерик лёг. Он быстро уснул, но даже во сне отчётливо чувствовал вес её головы у себя на коленях. И это слегка волновало... Это сильно волновало его.
Под утро она, конечно, снова скинула ему малыша. Но Валерик не возражал. Была суббота, были тишина и рассеянный предрассветный полумрак. Была возможность подумать о многом, пока человечек копошится у тебя под боком, гулит, смеётся и жуёт одеяло ртом, в котором белеет всего один зуб.
Валерик думал о Лере и о её внезапной откровенности. Сердце замирало при мысли о том, что она сказала: "люблю больше, чем брата". И Лев уехал. Возможно, даже навсегда.
Лера осталась одна, она нуждалась в поддержке и шла за поддержкой к нему, Валерику.
Он был далёк от мысли воспользоваться этим в самом прямом и грубом смысле этого слова, но ему казалось, что это начало. Как будто кто-то высыпал споры из картонной коробочки. Осталось только дождаться дождя...
Валерик даже улыбнулся этой мысли и выглянул в окно, но солнце всходило на совершенно безоблачном небе. Что ж, он готов был ждать...
Малыш уснул. Валерик перенёс его в кроватку и снова провалился в сон. Проснулся, задыхаясь. Сел, испуганно хватаясь руками за горло. Отдышался.
В голове звучали слова: "Сестра... Вдруг родные..." И вспомнилось, как он сам говорил ей, что родной. И вдруг тяжёлой скалой, толщей воды обрушились на Валерика табу. Табу, которые он сам установил себе, которые поддерживал и укреплял, растил и лелеял.
Взрослые говорили им: "Лера младшая, не обижайте её". И Валерик не обижал. Для него "не обижать" значило больше, чем для остальных. Не толкать, не бить, не говорить грубых слов – всё это было просто. Он заставлял себя смотреть на Леру, как на родную сестру, как на маленькую девочку, которую нельзя коснуться грязной мыслью. Он, безнадёжно влюблённый в неё с первого дня, говорил себе, что она ещё слишком мала, чтобы он мог думать, как красива линия её тонкой талии, как изящны жесты маленьких рук и повороты красивой головы. Он мучил себя запретами вот уже двенадцать лет, и вериги и самобичевание монахов были ничто по сравнению с этими запретами. Она была маленькой в девять лет, и в двенадцать, и в четырнадцать. А когда он заметил, что Лера выросла, она ушла от него ко Льву. Лера ушла, а запреты остались.
И теперь они напомнили о себе: удушьем, мучительной пульсацией в висках и жаром пылающих, покрасневших щёк.
Валерик понял, что никогда не сможет.
Малыш и Лера мирно спали в своей комнате, а он оделся и, выйдя из дома, принялся бесцельно бродить по двору.
Подойдя к поленнице и широкому пню, приспособленному для колки дров, Валерик вспомнил, как отпустил на волю арцириюи, раздосадовавшись отчего-то, пнул ногой желтеющую в траве щепку. По щепке не попал: носок его резинового тапка взрыл землю возле.