Минута пробужденья. Повесть об Александре Бестужеве (Марлинском)
Шрифт:
Прасковье Михайловне стихотворение понравилось. Она тоже считала: женское сердце не чета мужскому — нежно, отходчиво. Мужскому быть каменно твердым, не спускать обид. Но какой из Кондратия Федоровича воитель? Он рожден для писательства, ну, еще для канцелярии, судейского кресла. Во всякой должности надлежит любить отечество. Только не в ущерб любви к законной жене.
Супруге Рылеева несладко жить на белом свете: потеряла сынишку, сама болезненная, сил не хватает дом вести, муж в сочинительских вымыслах. Оно конечно: вымыслы — одно, жизнь — совсем иное. Саша куда бы ни воспарил, —
— Простите великодушно, — обращается Прасковья Михайловна к сидящим за столом. — Тесновато у пас, погулять негде, дыму негде напустить. Вы здесь как-нибудь вокруг. Либо в буфетную. А там и чай готов, кто пожелает — кофе.
Все благодарят, двигают стулья, мятые салфетки летят на стол. Мужчины направляются в тесную буфетную, курить.
Николай удерживает за локоть Рылеева;
— Заклинаю тебя, при Павлике…
Кондратий досадливо морщится. До чего все неразумно. Этот дом — второй его дом, семья Бестужевых — вторая его семья. Но он первую не видел с утра. Вечером совещание, Настенька будет спать, Наталье никакого херувимского терпения не хватит для такой жизни… Но жизнь эта накануне великого свершения. Все обновится. Все.
Теперь его берет за локоть Александр.
— Ты хотел со мной уединиться, — не вопрос, утверждение. — Я и сам стремлюсь, но видишь… Дурные вести?
— Я полагаю их скверными, Николай — совсем скверными. Чем больше думаю, тем сильнее сближаюсь с ним.
Возвращаются сестры, приводившие себя в порядок: волосы поправлены, свежий аромат духов вливается в табачный дым.
Торсон покорно предлагает руку двум младшим. В разговоре участвует и Елена, наблюдая при том, как вносит пышущий жаром самовар — сквозь решетку внизу светятся угли, как в столовой появляются торты, сахарные и миндальные крендельки, пирожные, облитые белой, шоколадной и розовой глазурью, бисквиты и — гордость Прасковьи Михайловны — вафли трех сортов.
Такого братья не помнят с детства. Маменька в ударе, расстаралась.
Николай обеспокоен: надвигается долгое чаепитие. Как поспеть к Любе?
Павлик и Петр, перемигнувшись, собираются по мальчишеской еще традиции попросить у матушки гостинцев на дорожку. Петр возьмет, а насчет дорожки…
Николаев план стал очевиден, прежде чем старший брат посвятил в него младшего: отправить Петра в Кронштадт, уберечь от завтрашнего дела. Причина вполне уместная — сопровождать Любовь Ивановну. Что ж, с великим удовольствием, с полнейшим почтением. Любовь Ивановну он довезет до крыльца. Но, довезя, поступит по-своему.
В семье Петр слывет увальнем; какой с увальня спрос? Только пускай шустрые братья не дивятся, узрев его завтра на площади.
У Рылеева рябит в глазах от изобилия сладостей; без упрека, но не без сожаления он думает, что его Наталья не горазда на такую изобретательность, такой размах; ей обременительны постоянные гости, она устала от вечного стука дверей, не остывающей тревоги… Хорошо, что он прочитал стихи, целиком груз с души не снял,
Александр не опомнится после стихов. Скорей приступить к чаепитию и скорей с ним покончить. Третий час тянется обед!..
Сестры — младшие и старшая — в восторге. Как чудесно — шампанское, стихи, кухены. Маменька сулила — будут свои дни приемов: гости, молодые люди, фанты, шарады…
Константин Петрович обозревает все, словно в бинокль. Радостные лица милых дурнушек, горделивая Прасковья Михайловна, ребяческое легкомыслие младших братьев и суровая озабоченность старших, душевное смятение Рылеева. Что-то несет им всем грядущий день…
У него третьи сутки болит нога, раненная под Либавой. В память об этом — Анна 3-го класса, серебряная медаль на голубой ленте и боль в непогоду. Нога отозвалась на декабрьскую оттепель, спасу нет, но он не жалуется, оставляет дома трость. Его круглое мягкое лицо светится добротой, в ясных голубых глазах терпение.
Выходя из буфетной, Торсон, стараясь не припадать на ногу, нагоняет Александра и Рылеева:
— Ничего, друзья, бог не выдаст, свинья не съест.
— Свинья пошла прожорливая, — отшучивается Александр.
С детских лет привычен отдыхать после обеда. С книжкой — и на диван под пушистый полосатый плед. Книга падает, мальчик спит блаженным сном, мать укрывает ему плечи.
Во взрослые годы не всегда выкроишь послеобеденный часок, никто уже не поправит плед. Но, даже дежуря у герцога Вюртомбергского, Бестужев умудрялся улетучиться средь бела дня; вскоре снова на месте; свежий, со складкой от подушки на розовой щеке.
Сегодня встал задолго до рассвета и — безостановочное верчение колесом, потом обильный обед, шампанское. Теперь — чаепитие… Крепкий — до черноты — чай не развеял дрему.
Потихоньку оставил столовую. Опрометью вниз, чуть не сбив Федьку с очередным подносом. К себе в комнату. Сбрасывает сапоги, швыряет на стул мундир, расстегивает ремень на панталонах. И долго летит в блаженный мрак, отрадную пропасть. На самом ее дне чьи-то голоса. Сейчас он соберется, узнает говорящих.
— Диво да и только, завалился спать!
— Привычка, намаялся…
— Какие привычки!.. Кто не намаялся! Он и завтра с площади отправится почивать.
— Не отправится…
Еще не открыв глаза, Александр улыбнулся: Николай защищает его. В темной комнате никто но видит этой улыбки.
Он по-утреннему бодр, деятелен. Чиркает спичкой; пламя свечи колышет тени. Надевает сапоги, застегивает адъютантский мундир, пряжку на тесных панталонах.
— Зря ты меня, Кондратий.
— Прости, я не в себе.
Николай садится к брату, Рылеев — на стул, освободившийся после того, как Александр взял мундир.
— Рок какой-то, на мне печать, — подавленно цедит Рылеев. Он не вполне здоров после воспаления горла, целый день в разъездах, из теплых покоев на улицу, споры до хрипоты, ледяное шампанское. Тогда едва не накаркал беды, сегодня с дурными новостями.