Минута пробужденья. Повесть об Александре Бестужеве (Марлинском)
Шрифт:
— До ночи далеко. Рад вас видеть.
— Озяб. Давненько толкусь подле вашей двери. Ждал, покамест Рылеев отбудет.
Он освобождал окоченевшие пальцы от больших, подбитых мехом перчаток, стряхивал снег с пелерины, обивал тяжелые сапоги. Эти сапоги и перчатки, казалось, шились для человека рослого, с мощным телосложением. Но Каховский невзрачен; щупл; рот маленький, на вздернутой верхней губе тонким стручком усики.
«Выискался режисид» [24] ,— усмехался Рылеев после какой-нибудь стычки с Каховским. У них вечно сперва ссоры, обиды,
24
Цареубийца.
Бестужев защищал Каховского: мал золотник, да дорог, верен заговору, чист в помыслах. Не слишком симпатизировал Петру Григорьевичу, но сострадал. Видел достоинства, известные, впрочем, и Рылееву. Рылеева достоинства Петра Григорьевича занимали применительно к делу, потому и выводили его из себя вспышки необузданности, амбиция Каховского. Он и сам был подвержен вспышкам, самого порой охватывала горячка: довольно, дескать, фраз, пора, друзья… Трезвея, рассудительно прикидывал, когда пора, кому.
Каховский с людьми сходился трудно, был обременителен для них и для себя.
С Бестужевым его отношения складывались ровнее, чем с другими. Без сердечной близости — для нее Каховский слишком замкнут — и без постоянных споров. Каховскому нравилась легкость Бестужева в общении, не подозревал в нем и намерения чужими руками таскать каштаны из огня.
Слушая речи о русской истории в набитом людьми кабинете Рылеева, Каховский гневно обрушился как-то на Петра Первого: убил в отечестве все национальное, удушил слабую нашу свободу. Екатерина Вторая мудрее…
— Святые слова, — на лету подхватил Бестужев, — чего хочет женщина, того хочет бог.
Каховский признателен союзнику — скорее остроумному, чем серьезному.
— Бог почему-то всегда хотел здоровых, красивых мужчин, — добавил Бестужев.
Защищая Каховского, Бестужев любил пересказывать эпизод из его детских лет.
В 1812 году, когда французы вступили в Москву и университетский пансион, где учился четырнадцатилетний Каховский, разбежался, в доме поселились наполеоновские офицеры. Вместе с ними мальчик ходил на добычу. Как-то среди трофеев взяли несколько склянок варенья. Каховский неосторожно сунул палец в узкое горлышко и не мог вытащить. Французы потешались, спрашивали, как он поступит. «А вот как!» И мальчик стукнул склянкой о голову одного из насмешников. Это так ошарашило французов, что они ограничились тумаками и выгнали его вон.
— На подобное отважится лишь храбрец с пеленок, — шутливо завершал Бестужев.
Сколько в этой истории истинного, сколько выдуманного, оставалось решать слушателям.
Каховскому тоже хотелось иногда пошутить, но не умел, был на людях сумрачен, застенчив.
Давнее происшествие Бестужев переиначивал, уже не склянку с вареньем, а бутылку шампанского бил малолетний Брут о галльскую голову, не бутылку — полдюжины.
Петр Григорьевич улыбался побасенкам. Возразил лишь однажды. Против морали, какую Бестужев ни с того ни с сего извлек из этого эпизода. Он уверял, что ранний подвиг Каховского совершен во имя российского государства.
— Господа, почтеннейший Александр Александрович ошибочно толкует пружины отроческого поступка, — опроверг Каховский.
Взбодренные
Встав из-за стола, Петр Григорьевич с каменной миной ждал, пока возобладает тишина. А потом прочел лекцию о разнице между понятиями «отечество» и «государство». Русским лишь недавно даровано право писать и произносить слово «отечество», Павел заменил его «государством» и отправил в крепость полковника Тарасова, упомянувшего в письме императору запрещенное «отечество». Для блага отечества должно жертвовать всем, не только жизнью, Каховский принес бы на алтарь и отца своего…
Бокалы недвижны, сигары замерли на полпути ко рту. Все внимают Каховскому. Настороженнее всех — Бестужев. Он и впрямь обмишулился, брякнув про государство, — русскому сердцу многое говорит именно слово «отечество»…
Все внимательно слушают Каховского. Окрыленный, он летит от отечества к нации, народу, кровью своей избавлявшему Европу от Наполеона.
— Где же, кого, однако, спасли мы, кому принесли пользу? За что кровь наша упитала поля Европы? Может быть, мы принесли благо самовластию, но не народу.
В тот день Бестужев заново узнал Каховского. Ожесточившийся отшельник не уступал многим столичным витиям.
Они гуляли по вечернему Петербургу, Бестужев внимал Каховскому, имевшему собственный взгляд не только на историю России, но и на европейские катаклизмы, на следствия наполеоновских войн, на метаморфозу Александра («Некоторое время император Александр казался народам Европы их благодетелем; но действия открыли намерения, и очарование исчезло! Сняты золотые цени, увитые лаврами, и тяжкие, ржавые железные цепи давят человечество»).
Потом о запретных книгах, о шпионстве…
Умеет думать и обдуманно парировать, дивился Бестужев. Это умение он почитал редким даром. Если Каховский им обладает, справедлив ли Рылеев, взирающий на него только как на исполнителя, удел коего осуществить приказ и — сгинуть?
Девиз «выполни и прими свой жребий» чем-то коробил Бестужева. Слегка коробил: исполнитель сам вызывался, отстаивал свое право на эту роль.
В видах заговора Рылеев поощрял соревновательство между будущими исполнителями, удерживал одного, подталкивал второго, сохраняя за собой привилегию конечного решения. Когда сверх меры кипятился Якубович, Рылеев поучающе наводил перст на Каховского: скромно ждет своего часа. Бунтовал Каховский: доколе медлить, филантропствовать, уходить от неминуемого кровопролития? — Рылеев давал понять, что имеются и такие, кто являет терпение, не требуя назвать громкие имена состоящих в обществе. Укоризна с оттенком угрозы — но смиришься, пеняй на себя.
Смирение давалось Каховскому трудно. На рылеевскую угрозу он отвечал своей: пойдет и откроется полиции.
— Подставишь собственную голову и головы прочих членов, — перебивал Рылеев, — их семьи.
Загнанный в угол, Каховский шел на попятный, клялся в верности, послушании. Однако союз его с Рылеевым грозил разорваться в любую минуту.
Во время долгого осеннего гуляния по аллеям Летнего сада — вечерние сумерки сменились ночной тьмой, там и тут прореженной фонарями, — Бестужев хотел упрочить этот союз и выказал новое расположение к Каховскому: