Минувшее
Шрифт:
Мы боялись не Папа, а «Папа в кабинете», хотя и самого Папа мы все же боялись, несомненно, больше, чем меня — мои дети.
Припоминаю по этому случаю другую картину. Мама не было дома, а к нам зашла графиня Мусина-Пушкина, мать наших друзей детства, звать нас куда-то с ее детьми, на что требовалось разрешение Мама.— «А Папа дома? Спросите его».— «Папа вкабинете»,—ответил мой младший брат, и, взглянув на нас, графиня поняла, что пойти в кабинет просить разрешения Папа нам представляется почти столь же трудным, как влезть на небо и просить разрешения у самого Господа Бога. Но это, повторяю, был не страх, а какое-то полумистическое чувство... На этот раз все уладилось очень просто: в это время вернулась Мама и отпустила нас с Пушкиными.
Во многом такое наше отношение к «Папа в кабинете» было создано Мама. Мама всегда и всячески
Переношусь мыслями в наш милый киевский дом — Левашевская улица, № 4 (через дом от дома Генерал-Губернатора). Этот дом был куплен Папа в 1893 г., к нему тогда же была сделана большая пристройка по плану, выработанному Мама. Здесь мы жили зимами (за исключением зим, проведенных за границей) с 1894 по 1906 год, когда наша семья переехала в Москву. Я слышал, что дом этот сильно пострадал от обстрела во время гражданской войны и что в нашем саду похоронено много убитых; что стало с домом сейчас — не знаю. В этом доме я провел много счастливых дней и вспоминаю его всегда с любовью.
Внешний распорядок жизни нашей семьи был, для тогдашнего времени, очень обычным, теперь он представляется даже мне самому чем-то старинчатым.
Утром, от 8-ми до 9-ти, пили кофе. Я так ясно вижу строгий белый с черным фарфоровый сервиз, с золотым шифром Мама! (Ни одного предмета из этого столь памятного мне сервиза, как и из такого же сервиза столового, не сохранилось на память моим детям, ничего из старинного фарфора, серебра и кубков — ничего материального.)
Ровно в 12 часов, минута в минуту (Мама была аккуратна, а Папа аккуратен до маниакальности в вопросе времени, чем напоминал нашего прадеда, кн. Петра Ивановича), Иван докладывал Папа и Мама: «Ваше Сиятельство, кушать подано!» Иван был в черном сюртуке и белых перчатках — значит, завтрак (или обед) был простой, домашний, иначе он был бы во фраке. Нам это казалось более чем естественным, но моим детям — это было бы сейчас необычно! И это еще была «простота»: у Дедушки люди подавали в синих ливрейных фраках на желтой подкладке, пуговицы на ливреях были с гербами. Мне очень нравился ангел, держащий огненный меч, в щербатовском гербе, но еще больше нравился скачущий всадник с мечом в нашем собственном гербе...
За завтраком у нас было два блюда и десерт. В 3 часа был чай, в 6 часов — обед. Обычный обед был в четыре блюда, причем, конечно, пирожки и т. п. за блюдо не считались; при гостях было минимум 5 блюд и разные закуски. У Дедушки в городе за обедом было нормально 5 блюд («перемен») и кроме того разнообразные закуски; в деревне, как и у нас, было 4 блюда. В 9 часов подавался вечерний чай.
Оба мои деда, особенно Щербатов, любили покушать, отец же и мать относились к еде весьма равнодушно (особенно Мама), но, конечно, считали естественным, чтобы еда была очень хорошая. Несмотря на нашу «скромность» в еде, иметь кухарку, а не повара даже на ум не приходило, а повару был нужен еще помощник, а еще на кухне считалась необходимой специальная судомойка. Все это на семью из четырех человек (потом—пять, когда родилась сестра Соня). Еще была многочисленная прислуга, штат которой, искренно, казался нам очень скромным по сравнению, например, с большим штатом людей у Дедушки Щербатова. Дедушка же рассказывал, что штат прислуги у их родителей (моих прадедов) былнеизмеримобольше, чем у них. Так шло упрощение быта наших семей, из поколения в поколение, еще до всяких революций...
Как мы ни «скромно» жили, ели мы очень вкусно и, конечно, с теперешней медицинской точки зрения, слишком много. Часть прислуги (няня, девушка Мама)
Вина Папа пил очень мало, что не мешало все же, при всей скромности нашего погреба, выписывать из Германии бочонками любимый Папа рейнвейн, а специально для Дедушки держать какую-то замечательную мадеру. При званых обедах подавать за столом русское вино казалось тогда неприличным, для них было совершенно необходимо бордо — красное и белое — и, надо сказать, что такого Сотерна, или Икема, который я пил у нас и у других в России, во Франции мне пить не приходилось.— У нас были отличные наливки, запеканки и фруктовые ликеры домашнего изделия, но на обедах с гостями эти напитки не подавались, не говоря уже о разных квасах — хлебном, сухарном, клюквенном, яблочном, и водичках — черносмородиновой и др. Все это подавалось только за нашим обычным столом. Водки у нас в доме почти не употребляли, а мы с братом до самой Мировой войны ее совсем не пили (не считая иногда зубровки).
К столу подавалось и у нас и у всех родных и знакомых столько, что всегда можно было накормить нескольких случайных гостей. Традиционная русская «широта» сказывалась тогда во всем, и мы все так к ней привыкли, что просто ее не замечали, но черта эта поражала иностранцев,—не только гувернеров и гувернанток, приезжавших в Россию, но и иностранцев более высокого и богатого социального круга, привыкших у себя к тому, что мы тогда называли «европейской скаредностью» и к чему сейчас нас приучает жестокая нужда. У нас «широкими» должны были быть даже далеко не богатые помещичьи семьи, и общественное мнение принуждало к «широте» даже скупых людей. Отчасти эта «широта» была проявлением традиционного русского гостеприимства и хлебосольства, отчасти пережитком «натурального» крепостного хозяйства. То, что я лично видел в этом отношении, совершенно не может идти в сравнение с тем, что было раньше. Так, за каждодневный стол моего прапрадеда Апраксина никогда не садилось меньше 40—50 человек, а часто и больше... Много дворянских семей разорилось от ставшего им непосильным хлебосольства, от которого они не могли отказаться. Можно сказать с уверенностью, что апраксинский открытый стол на полсотни человек уже больше не найдет подражателей; в свое же время Апраксин был яркий, но далеко не единственный образчик широкого барского радушия. Среди Трубецких прежних поколений можно назвать не одного, спустившего большое состояние вследствие безграничной широты своей природы.
Ни Папа, ни Мама не любили светской жизни: Папа непомерно страдал от всех пут и обязательств, которые она накладывает, и, как мог, от них уклонялся. Как «философу» ему в свете прощалось многое, за что осудили бы другого. Надеть фрак и ехать куда-нибудь для светского времяпрепровождения было для Папа действительно настоящим страданием. Всего больше он любил заниматься в своем кабинете, слушать серьезную музыку или проводить время в тесном семейном кругу. Однако горячий патриотизм и высокое чувство ответственности постоянно толкали его на путь общественного служения, к которому, по существу, у Папа было мало вкуса, но тут он не щадил ни сил, ни времени. То, что Папа писал в своем «Из прошлаго» про своего брата Сергея, относится одинаково и к нему самому.
Мама, как я говорил, тоже не любила светской жизни, но она все же не могла, в своей молодости, отказаться от нее столь же полно, как то сделал Папа; она и тут брала на себя некоторые скучные светские обязанности, хотя бы для того, чтобы освободить от них Папа. В частности, Мама была во всем очень далека от мира «профессорских жен», но принуждала себя поддерживать отношения с ними, чтобы не давать пищу нареканиям, что «княжеская семья снобирует профессорский мир»... Таким образом, Мама как бы прикрывала собой почти полное отступление Папа. В «настоящем свете» положение было проще, и Мама там было менее трудно, но в профессорской среде положение Мама, как «социально чуждого элемента» (сказали бы большевики), было куда сложнее и требовало с ее стороны много такта.