Минувшее
Шрифт:
Однако секретная почта между уголовными действует хорошо, и в новую камеру У. было немедленно сообщено о его «доносе». В первую же ночь в новой камере уголовные схватили У. и, держа его за ноги, головою окунули в «парашу». Когда он задыхался и захлебывался в содержимом «параши», егона время вытаскивали, давали прийти в себя и снова окунали... Наконец ему сказали, что «на первый раз» этого довольно, но пригрозили, что в случае доноса «будет куда хуже»... Все возвращенные вещи он должен был «добровольно подарить» своим мучителям. Мне говорили, что за эту ночь У., постарел на много лет. Конечно, охота жаловаться и защищать свои права у него прошла.
Я лично знал этих двух пострадавших: священника и инженера У., но аналогичных рассказов я наслышался много. Особенно опасны были в этом отношении «пересыльные тюрьмы», или хотя бы коридоры, с их постоянно текучим населением. Мне лично, слава Богу, никогда не приходилось в них сидеть.
Медицинская часть в Бутырской тюрьме во многом была тогда в руках заключенных врачей, и поэтому моим друзьям легко удалось извлечь меня из
Свидание с моими друзьями, особенно с Д. М. Щепкиным и С. М. Леонтьевым, было для меня очень волнительно. Тут я подучил подтверждение уже дошедшего до меня слуха о смерти О. П. Герасимова. Бедный Осип Петрович с его язвой желудка не выдержал нашего тюремного заключения. Мир праху его! С любовью и благодарностью я часто вспоминаю о нем.
Помимо радости встречи с Леонтьевым, Щепкиным и другими моими знакомыми, я еще стремился окончательно установить роль Н. Н. Виноградского в нашем деле. Как я уже говорил, я сам пришел к убеждению в предательстве Виноградского, но все же мои выводы необходимо было проверить совместно с Леонтьевым. Оказалось, что он, со своей стороны, пришел к тому же заключению, почему мы согласились с ним немедленно. Щепкин же упорно закрывал глаза на преступление своего приятеля, не желая допустить очевидности. Все остальные наши сопроцессники, с которыми мы могли снестись, если память мне не изменяет, держались нашего с Леонтьевым мнения. Кроме того, выйдя из одиночки, мне было очень интересно получить общую оценку перспектив нашего процесса на фоне советской политической обстановки. На эти темы мы говорили не только между собою, во и с представителем «Политического Красного Креста» Винавером, который поразил меня своим оптимизмом в отношении нашего дела (или он хотел только нас ободрить?). В самом начале нашего дела я считал, что у вас — главных обвиняемых — очень мало шансов выйти из него живыми. Теперь же, помнится, в разговоре с друзьями я расценивал наши шансы в 40 против 60. Кажется, также смотрел Щепкин, другие были оптимистичнее, считая: у нас 50—60 благоприятных шансов из ста. Не могу сказать, чтобы я был раньше в угнетенном настроении, но, несомненно, выход из «секретной одиночки» и общение с друзьями подняли мое настроение,
В «околотке» я провел всего несколько дней, а тем временем мои друзья устроили мне перевод в тот же МОК (Мужской одиночный корпус), где я уже сидел на 3-м этаже, в «секретной одиночке», но теперь уже в нормальную одиночку, что после «секретной одиночки» могло казаться полусвободой. Действительно, наши камеры запирались только после вечерней поверки и до утренней, все же остальное время мы могли свободно ходить по МОКу (конечно, не на этаж «секретных одиночек»). Ежедневно у нас была прогулка, не помню точно, кажется, 15—20 минут. Гуляли мы под ленивым надзором стражи во внутреннем тюремном дворе. Самое первое время мы как политические пользовались совместно с социалистами и вечерней прогулкой, где я мог" встречаться с моими друзьями, сидевшими в общих камерах. Но очень скоро, как я говорил, привилегия эта была оставлена только социалистам.
Помню, как после запрещения этой вечерней прогулки несоциалистов я, пользуясь незнанием нового распоряжения внутренней стражей МОКа, все же вышел на двор, куда пришли (тоже незаконно, но не из МОКа) мои друзья. Однако я тут чуть было не попал в карцер На двор, где мы гуляли, пришла стража и начала проверять, нет ли здесь «несоциалистов». Мои друзья могли легко улизнуть через внутреннюю дверь -«социалистического» коридора, я же — единственный незаконный пришелец из МОКа, был от него отрезан стражей. Некоторые социалисты (в частности, их староста, известный с.-д. Крохмаль, с которым я лично не был знаком) любезно предложили мне скрыться у них в «социалистическом» коридоре, но я, поблагодарив, отказался скрываться «под маской социалиста». Однако те же социалисты устроили мое возвращение в МОК. Туда пошел, как будто вызванный по экстренному случаю, врач из заключенных, а я, надев белый халат, сопровождал его, неся перевязочный материал и лекарства. Стража нас обоих пропустила, и я удачно попал в свою камеру как раз перед самой поверкой, которая уже шла по нашему этажу. Так с бутырским карцером мне познакомиться не пришлось; моя любознательность не доходит до того, чтобы жалеть об этом. Больше на вечерние прогулки я уже не выходил; это было для меня большим лишением, потому что очень затрудняло общение с моими приятелями.
В одиночке МОКа я провел несколько месяцев: до и после нашего суда. Я исполнял там обязанности одного из помощников библиотекаря. В частности, я должен был разносить книги в камеры неполитических смертников (приговоренных к смертной казни). Смертники почти всегда сидели в запертых одиночках нижнего этажа МОКа. Сидели они иногда довольно долго, выжидая результатов своей апелляции или прошения о помиловании. По этому случаю вспоминаю рассказ В. Ф. Джунковского, занимавшего
Надо же было случиться, что на следующий день Петерс был в тюрьме и обходил камеры «своих» смертников. Не знаю почему, но это было совсем не исключение, председатели и члены Трибуналов, приговорившие людей к расстрелу, иногда заезжали посмотреть на них в тюрьму, где они сидели в ожидании казни. Итак, Петерс зашел в камеру к нашему купцу и, бросив на него беглый взгляд, уже собирался выйти, как тот вызывающим тоном сказал ему: «А вот, не удалось вам меня расстрелять! Я помилован ВЦИКом».— «Как? — удивился Петерс,— я об этом извещения из ВЦИКа не получал». Сопровождавшее Петерса тюремное начальство почтительно доложило ему о телефонном сообщении. «А официальной бумаги еще нет? — так расстрелять его немедленно. Во ВЦИКе я все это оформлю»,— приказал Петерс. Тотчас же вызванные чекисты увели купца на расстрел, «Он был бледен как полотно,— рассказывал Джунковский, видевший, как его выводили из камеры,— и казалось, что из него уже душу вынули, он шел как автомат...»
Из тюремной библиотеки были изъяты все книги религиозного содержания, но библиотекари все же припрягали несколько Евангелий и молитвословов. Некоторые заключенные их спрашивали, но довольно редко. Обходя камеры смертников, я многим предлагал Евангелие. Конечно, это было запрещено и грозило мне, в случае обнаружения, карцером. Несколько человек с радостью взяли у меня Евангелие, но огромное большинство отказывалось. Никто меня, однако, не выдал.
Помню раз, как приговоренный хотел отдать мне Евангелие: «Хотелось бы до конца иметь... да, вероятно, сегоднязамною придут... Как бы вам за это не ответить!» Я просил смертника оставить Евангелие со всеми остальными книгами. Порядок был тот, что когда смертников забирали на расстрел, стража собирала у них в камере книги и при следующем обходе библиотекаря отдавала их ему. Смертник был прав: за ним приехали в следующую же ночь. На утро его камера была пуста, и стража передала мне оставленные им книги. Евангелия среди них не оказалось. Но позднее, улучив минуту, когда кругом никого не было, один из солдат стражи подошел ко мне и сунул мне в руку Евангелие. «Вот это я припрятал, а то как бы чего не вышло...» — сказал он. Ни со мною, ни, насколько я знаю, с каким-либо другим библиотекарем неприятностей на почве раздачи книг религиозного содержания не вышло: всегда нас кто-нибудь вовремя выручал.
Как «библиотекарь смертников» я на опыте убедился, насколько ригористическая кантовская мораль бессердечна. Сколько раз мне приходилось лгать на вопросы смертников! (Один из заключенных в нашем коридоре работал в канцелярии тюрьмы, через него мы часто могли знать ранее смертника о его судьбе.) Например, мне было известно, что прошение о помиловании такого-то смертника отвергнуто, а он спрашивает меня через окошко, есть ли ответ?.. Мог ли я сказать ему правду? Иногда даже мне надо было для временного успокоения человека пускаться в довольно сложную ложь. Я так делал и в этом не раскаиваюсь. Но один раз смертник просил меня вперед сообщить ему, если мне сделается известным ответ на его прошение о помиловании: «Хочу в последний день к смерти приготовиться». Ответ был неблагоприятный, и я его от смертника не скрыл.
Мне как «политику» было запрещено общаться с политическими или «церковными» смертниками — они эдесь и не сидели. Дело я имел с «бандитами», «спекулянтами», «преступниками по должности» и т. п. Наиболее достойно вели себя, безусловно, «бандиты» и уголовные убийцы. Это обычно были грубые, но зато не «развинченные» люди: «умоли воровать, умели и ответ держать!» Часто на предложение книг они вообще от них отказывались, порой даже в грубой форме; «а на кой черт они мне нужны!» Евангелие иные (редкие) брали, другие (тоже редкие) — кощунственно ругались; большинство просто отказывалось. Многие из них внушали уважение своим спокойствием и мужеством. Помню, например, одного «бандита», который возвратил мне взятую книгу и отказался от новой: «я знаю, что за мной сегодня «черный ворон» прилетит» (так назывался автомобиль, приезжавший везти смертников на расстрел). Сказал он это с полным спокойствием и безо всякой рисовки. С этого чернобородого молодца-разбойника прямо картину было писать! Я так и вижу его: дикая, но талантливая и широкая была, должно быть, природа. Был бы он солдат, наверное, получил бы «Георгия» за какой-нибудь отчаянный подвиг... если бы только при этом голову снес. А так — разгул, разбой и расстрел... Но шел он на него молодцом.