Минувшее
Шрифт:
Помню я и другого «бандита» — крупного восточного человека. Он мрачно, но с большим достоинством днями неподвижно сидел на своей койке, ничего не делал и ничего не читал (был ли он грамотен?). Когда к нему вошли забирать его на расстрел, он бросился к окну и одним взмахом как-то припрятанной им бритвы перерезал себе горло. Удар был так силен, что он почти совсем отрезал себе голову. Я был случайно в коридоре, когда его выносили. Голова его висела, как мне показалось, на узком лоскутке кожи... Камера была залита кровью.
Физически эта картина производила тяжелое впечатление, моральную же тошноту вызывали часто смертники «спекулянты» и «по должности». Животный страх, безграничная дрожащая подлость обычно читались на их лицах и в каждом их жесте. Насколько они производили более отталкивающее впечатление, чем «бандиты»!
Совершенно исключительный случай был у меня с одним евреем, «спекулянтом». Надо сказать, что евреев я Почти не встречал между заключенными. Этот старик держал себя превосходно, и когда его уводили на расстрел (я лично при этом не присутствовал), вышел из своей камеры, как мне
Все трое были офицеры. К— армейский кавалерист, восточного происхождения. После революции К. добровольно пошел в Красную армию — не из принципа, конечно, а прельстившись должностью полкового командира (он был, кажется, поручиком). Г. и Н.Н. тоже «устроились» у большевиков, оба на должностях военных следователей. И вот тут-то началось «дело». Г. и Н.Н. оба знали, что К. женат на дочери богатого польского промышленника, и в их головах созрел план действия. Безо всякого реального основания они создали против К. «дело», обвиняя его в «контрреволюции», в чем К. был совершенно невинен. После его ареста они, как бы по дружбе, обратились к жене К., говоря, что последний неминуемо будет расстрелян, если вовремя не подкупить кого следует, но для этого требуются значительные суммы, и в иностранной валюте... Шантажируя жену К., Г. и Н.Н. все время разыгрывали перед ней роль верных друзей ее мужа, идущих на большой личный риск, чтобы его вызволить. Обоим мерзавцам удалось таким образом присвоить драгоценности жены К., которая им их передала, и обязательства на крупные суммы, под гарантией польских имуществ. Г. и Н.Н. хотелось уже ликвидировать инсценированное ими же самими дело против К., выпустить его на волю и пожать плоды своей изобретательности. Но тут что-то сорвалось... Не знаю точно, в чем дело: вероятно, Г. и Н.Н. не поделились с кем следовало. Так или иначе, они сами и жена К. были арестованы. Вся махинация выяснилась, и военный трибунал приговорил обоих следователей к расстрелу. Они подали прошение о помиловании и ожидали своей участи в камерах смертников.
Узнав все это, я не мог не поразиться тому, что Г. попросил через меня папирос у своей жертвы. При этом он отлично знал, что К. вполне в курсе дела. Действительно— «душа человека — потемки»!
Забегая вперед, скажу, что Г. и Н. Н. были расстреляны, К.— по суду оправдан, а жена его «за попытку подкупа» была приговорена к нескольким годам заключения (кажется, к пяти). Когда К. вышел на волю, жена его уже сидела в тюрьме.
Чтобы покончить с моими воспоминаниями о смертниках, скажу еще, что некоторые из них пытались отравиться; во всех известных мне случаях ядом был цианистый калий. Действие его — молниеносно (если только он не выветрился на воздухе, что тоже не раз пришлось наблюдать на практике). Один заключенный проглотил цианистый калий при выходе из камеры. Не успел он сделать и нескольких шагов, как рухнул, будто громом пораженный. Однако яд этот, как я только что сказал, очень капризен — по-видимому, из-за условий хранения: часто он совсем не действует: людей, принявших изрядную долю цианистого калия, преспокойно уводили и, как я слышал, расстреливали.
Иногда брали людей на расстрел и не из камер смертников. Я знаю несколько таких случаев. Один особенно врезался мне в память. Меня лечил от воспаления, а потом от катара кишечника политический заключенный доктор Мудров. Как-то он зашел ко мне в камеру, но не в обычном своем белом халате. Мудров осведомился о моем здоровье и сказал, что в дальнейшем он уже не может меня лечить. «Вас переводят в другую тюрьму?» — спросил я. «Да, сегодня вечером переводят в тюрьму ВЧК и там расстреляют,— спокойно ответил доктор.— Я зашел проститься».— «Кто может знать наверное...» — сказал я. «Я знаю»,— ответил он. И он был прав: я узнал, что его расстреляли. Поразительно было самообладание этого человека. С полным вниманием и спокойствием он продолжал лечить больных до самого своего увоза на расстрел. При этом — никакой рисовки, а подкупающая русская простота.
В нашем коридоре почти всегда бывали камеры с надписями мелом: «голд.», «голдущ.» или другие варианты в этом роде (грамотных надписей я что-то не помню). Это наша стража отмечала «голодающих», то есть заключенных, объявивших по какой-либо причине «голодную забастовку». Таких — даже из общих коридоров — старались переводить в одиночные камеры. Такими методами борьбы иногда добивались успеха наши социалисты, но мне совершенно неизвестны случаи удачи других. Поэтому — в советских условиях — я всегда считал голодную забастовку в тюрьме нецелесообразной (кроме как для социалистов, и
Население одиночек МОКа было очень пестрое. Тут сидели некоторые «знатные» социалисты, например эсер Морозов, кажется, впоследствии расстрелянный. Тут же сидели палачи из заключенных, которых иначе, в общих камерах, непременно прикончили бы. В мое время среди нас сидело (не знаю за что) в одиночках два палача. Один — явный дегенерат, полуидиотского вида. На лице его была написана полная тупость и жестокость. Другой палач был китаец. Мне говорили, что его как-то, улучив минуту, «помяли» уголовные. Всякий другой от такого обхождения остался бы на месте, а китаец выжил... Летом, на прогулке в тюремном дворе в солнечный день, китаец как-то снял с себя рубашку. Было страшно смотреть на его торс: все ребра были продавлены и срослись в каком-то хаотическом беспорядке. Было совершенно непонятно, как могла держаться душа в таком продавленном теле. Когда из окон своих камер уголовные видели на прогулке нашего китайца, они бранились и угрожали ему, а он, со своей стороны, отвечал им ругательствами на смешанном китайско-русском языке: «попадись мне, кости переломаю». Не завидую уголовным, попадавшим в его руки...
Палачи сидели в камерах всегда одни, несмотря на переполнение тюрьмы. Никто не хотел жить с ними, и тюремная администрация в мое время к этому не принуждала.
В одиночке же сидел (тоже не знаю за что) бывший чин Уголовного Розыска. Он остался на службе и при большевиках; больше того, как незаменимого специалиста его даже из тюрьмы ежедневно возили работать в Уголовный Розыск. Тогда этот метод использования заключенных был еще не в моде, а редкостью. Этого «спеца» не чуждались, как палача, и с ним в камере жил какой-то другой заключенный. От уголовных его оберегали: конечно, они тоже были не прочь «пришить» его. «Очень трудно стало работать,— жаловался чин Уголовного Розыска,— у нас все кадры специалистов разбиты и расстреляны, а в уголовном мире тоже огромные перемены. Ведь наша работа совершенно не похожа на то, что пишется в сыщицких романах: мы пользуемся, главным образом, нашим знанием уголовного мира и слежкой за ним. Именно так, а не по-шерлокхолмски раскрывается 99 процентов уголовных преступлений. Скупщики краденого стоят одной ногой в уголовном мире, а другой — в Розыске. Мы, понятно, должны немного закрывать глаза на их деятельность, если она не очень уж нахальна. Скупщики краденого для нас очень полезны, без них много преступлений остались бы нераскрытыми... Конечно, прокурорский надзор об этом знать не должен, иначе он бы нас тормозил. Уголовные прекрасно знают, что скупщики их постоянно предают, но куда им без них деться? Схоронить концы при краже часто куда легче, чем при сбыте краденого, и на этом-то большинство уголовных и попадается (это полностью подтверждали мне позже сами уголовные). Положение скупщиков тоже нелегкое: если они слишком на уголовных работают,мыих к ответу притягиваем, если они слишком на нас работают,уголовныеих приканчивают...»
«Самое трудное,— продолжал рассказывать чин Уголовного Розыска,— открывать преступления лиц, никак не связанных с уголовным миром. Вот, например, недавно мы арестовали шайку студентов-грабителей. Этого, конечно, прежде никогда не было... Трудно было их поймать!.. Преступления совершают незамысловатые, но действуют по уголовным романам и кинофильмам: все в перчатках, масках и т. п. А если бы даже отпечатки оставляли, мы-то их не имеем... Как их найдешь?! Опять же раньше для сбыта краденого им без скупщиков трудно было обойтись, а теперь столько краденого всюду продается, да и хозяева свое старое продают,— что их и через наших скупщиков не нащупаешь... Поймали мы этих студентов, по правде сказать, больше случайно — просто подвезло! Ну, а будь они чуть поумнее, никогда не поймали бы... Да, стыдно сказать, теперь умный человек может выгодно и почти безопасно воровством промышлять... Прежде так не было!»
Заметную группу среди заключенных составляли военные. В мое время они резко распадались на две подгруппы. Были тут некоторые офицеры и военные врачи из «Северной» Армии (ген. Миллера). Не знаю, почему они сюда попали: почти все их сотоварищи, по их словам, сидели в ужасных условиях в каких-то специальных лагерях, а большинство — просто расстреляны. О ген. Миллере уехавшем со своим штабом за границу, оставив Армию на милость победителей, эти офицеры отзывались, разумеется, весьма неодобрительно. Наименее страстные порицатели ген Миллера все же говорили, чтоеслион действительно поверил англичанам, взявшимся будто бы спасти остатки Армии от физической гибели, то почему же он сам не остался с Армией? Интересно отметить, что позднее, за границей, я встретил военных, полностью защищавших действия генерала. Объясняется это, вернее всего, тем, что те, кто был спасен ген. Миллером из Архангельска, попали за границу и там создали благоприятное для генерала настроение; голоса же тех, кто был оставлен в России и гам пострадал или погиб, почти не доходили за границу. Объективно, поступок ген. Миллера, мне кажется, никак нельзя одобрить, но тут было с его стороны скорее легкомыслие или наивность, чем предательство, в чем многие его обвиняли в России, и на каковое, по своему характеру, он был, конечно, не способен.