Минуя границы. Писатели из Восточной и Западной Германии вспоминают
Шрифт:
— Нет.
Я пересекла границу, снова обменяла шесть пятьдесят на восточные марки, заплатила пять марок за визу, снова увидела Томаса Мюнцера с его приподнятой левой бровью и пересекла границу в обратном направлении. На другой стороне Альбрехт Дюрер все еще держал в руке мою сигарку, и я докуривала ее, пока не пришел ночной автобус. Мы поехали в его квартиру в Лихтенберге. Темная улица, мучнистый свет фонарей, такой слабый, что его светлые волосы казались черными. Он жил в двухэтажном доме вдвоем с Андрэ, тоже голубым, который работал кельнером в ресторане неподалеку от «Фольксбюне». Андрэ и на кухне, в пижаме, стоял как кельнер, пока Альбрехт Дюрер зачитывал мне письмо от своего возлюбленного. Андрэ сварил кофе, принес грецкие орехи, и когда из испорченного ореха выполз червячок, то показался мне таким же нереальным, как эти люди, время и тайну которых
— Меня зовут Армин, — сказал он.
— Спокойной ночи, Армин.
В Стамбуле я уже год не спала в одной постели с мужчиной. Армин страдал от любовной тоски, как и я. Так и спали две любовные тоски в одной постели.
Андрэ уже варил мне на кухне кофе.
— Твое первое утро в ГДР! Для начала выпей кофе.
Он написал мне название ресторана, в котором работал.
Я обняла обоих, вышла на улицу, тут же вернулась, позвонила в дверь и обняла их еще раз.
Секретарша Бессона в «Фольксбюне», фрау Кермбах, которая все выслушивала с улыбкой, провела меня по длинному коридору в маленькую комнатку и выложила передо мной рабочие записи: «Добрый человек из Сезуана», постановка Бенно Бессона.
Первое обсуждение, «Добрый человек из Сезуана», 9-е октября 1969 года. Участвовали: Бессон, Фрайер, Бланк, Гальферт, Гассауэр, Грунд, Милис, Мюллер.
Я включила маленькую настольную лампу и принялась читать:
То, что происходит в пьесе, слишком велико по сравнению с героями. То есть должно быть выражено «подавляющее превосходство, невозможность совладать с окружающим миром».
Бессон: История, которую рассказывает Брехт, основана на реальном событии: одна женщина по экономическим соображениям годами жила как мужчина. И потерпела неудачу, когда снова «вернулась в женщины». Сезуан — это мужской мир, а мужского мира никто не отменял. Что-то могло измениться, это — нет. Даже передовое законодательство, учитывающее интересы женщин, даже уравнение в правах достигает лишь маленького прогресса: прогресса внутри исправно действующего мужского мира. Главное: женщине не поможет то, что она добрая. Вот что надо рассказать. Нужно как-то обойти среду проституток — в пьесе она присутствует не без влияния требований американской эмиграции Брехта и соседства с Голливудом — или обойтись с ней по-другому. По крайней мере, гетеры — хоть и самый низший, но вместе с тем самый свободный слой женщин в капиталистическом обществе.
Фрайер: Мне бы это было только кстати, в моей-то рекламной части, ведь реклама всегда рассчитана на мужчину.
Бессон: Шуи Та как другое воплощение Шен Те — очень строгий моралист, и он должен бы хотеть почистить город, в известном смысле. Он должен бы ввести в этом городе строгие нравы, т. е. он их уже улучшает, в смысле морали, но:
Вопрос — какого рода эта мораль? Женская мораль, утверждаемая мужчиной, или?..
Я как раз перелистывала четвертую страницу, когда в сумрачную, маленькую комнату архива вошел мужчина. Он был тучноват, тяжело дышал, сел на стул и уставился на меня.
— Ты приехала учиться?
— Я хочу прочитать все об этой постановке, перевести и послать моим друзьям в Турцию, некоторые из них сидят в тюрьме. Они собираются поставить эту пьесу в Стамбуле, когда снова выйдут на свободу.
— Ты тоже отсидела?
— Нет, только три недели под следствием.
— Как же они тебя отпустили?
— Я всего-навсего опубликовала репортаж о голодающих крестьянах.
Страница, которую я только что перевернула, еще висела в воздухе, бумага для пишущих машинок была очень тонкой и потрескивала у меня под пальцами. Он больше ни о чем не спрашивал, а сидел как учитель, наблюдающий за подозрительным школьником. Я предложила ему сигарку:
— Хотите?
— А, «Нет слов», — сказал он, закурил сигарку, встал и вышел.
Я сидела
На пограничном переходе «Фридрихштрассе» пограничник спросил меня:
— У вас еще остались гэдээровские деньги?
— Нет, — сказала я и вспомнила про двадцать пфеннигов в животе. — Завтра я снова приду, — сказала я пограничнику.
В Западном Берлине, выходя из поезда, я удивилась: дождь здесь шел такой же, как и на Востоке.
Франциска Гросцер
КОГДА МОИ ТУФЛИ ПЛАЧУТ ОТ УСТАЛОСТИ
Небо над городом, в который я возвращаюсь, — светлое, как матовое стекло, и исцарапанное вороньими коготками. Улица, синея, выгибается к собору, под асфальтом слоями лежит прошлое; я нахожу маленькие кратеры, из которых оно выламывается мне навстречу, вместе с мать-и-мачехой и горькой полынью. Поднимаются ввысь прозрачные орлы, в черных водах Шпрее плавают верные лебеди, вытягивают шеи и бьют крыльями в тени собора: угроза [28] . Они все те же? Доживают ли лебеди до ста лет? Лебединая шея — словно капкан, сказала Хельга. Она в таких вещах знает толк. Однажды ей довелось попробовать жареного лебедя, о таком лучше не рассказывать, сказала она, да и мясо было жестким, очень жестким. Пятнадцать ступеней ведут вниз, к мшистой платформе: дверь, зарешеченное окошко, за ним раньше жил привратник, как можно жить в такой темной дыре? А я однажды хотела спросить, нельзя ли мне поселиться в ней, ведь меньшего кусочка родины уже не бывает, но я тогда передумала. Я опять взбегаю вверх по ступенькам, я свободна, и я смеюсь. На стороне, отвернутой от Шпрее, под козырьком подъезда и под колоннами веет ветер, я тут одна, всего лишь точка в мире, и я свободна. До тех пор пока нечто,высунувшись из гранита, не хватает меня за лодыжки. Я хочу вырваться отсюда, сказала я, я ухожу. Подожди, сказала мама, у нее, мол, и у самой такое намерение, я только поставлю под угрозу то, что она давно подготавливает. И вот мы поехали через «Фридрихштрассе», мои сестры и я надели каждая по нескольку комплектов белья, а поверх куртки — пальто, хотя дело шло к лету. Мама сказала: там каждый гвоздь пригодится, каждое блюдечко. И потому она напихала нам под одежду полотенца, скатерти, хорошую посуду, постельное белье. Но в итоге мы все-таки остались здесь, при своих потных телах и только.
28
Вероятно, аллюзия на стихотворение Пауля Целана, начинающееся словами: «Опасность для лебедей, чомгам тоже угроза…» (Пер. В. Летучего).
Кто-то рассказывает мою историю. Кто-то должен рассказать мне мою историю.
Ей как раз исполнилось пятнадцать — конский хвостик, ноги, как у фламинго, самостоятельно пошитая узкая юбка с разрезом сзади, туфли из телячьей кожи на каблучках, с ремешками и пряжками, точь-в-точь как французская модель, шепнула продавщица и тем окончательно убедила маму; пятьдесят марок были большие деньги. Она, как делала часто, сидела на ступеньках, в свете накрывавшего собор небесного купола, и смотрела вниз, на липы, потом взгляд ее уплывал к воротам и хотел миновать их, унестись еще дальше. Но ведь еще задолго до ворот ее встретили бы охранники, катушки с колючей проволокой, и с грузовиков спрыгивали бы все новые солдаты, с собаками и автоматами, а эти юные лица с выставленными вперед подбородками… Ее взгляд вобрал бы в себя и их, вместе с собаками и автоматами, болтающимися на груди или на боку; взгляд застрял бы потом в проволоке, вырвался бы и продвинулся еще чуть дальше, с трудом, но потом все-таки изнемог бы перед наполовину возведенной Стеной и ему пришлось бы вернуться, и в конце — раненый — он затаился бы в глазных впадинах, в белках глаз. В общем, ей показалось, будто что-то у нее внутри, как и у мира в целом, разрезано. И что одна жизнь прошла, а другая еще не началась.