Мир и война
Шрифт:
Он идет и смотрит по сторонам, и напевает — все, что приходит в голову… «Весна не прошла, жасмин еще цвел…» Надо поприветствовать того майора, а то придерется… кто его знает… «Сквозь поток людской всплывает в памяти порой…» Совсем с ума посходили с этими приветствиями: по улицам сотни бойцов и командиров ходят — что ж, так целый день руками и махать?.. «Жизнь кипит кругом и нам ли думать о былом?..» Надо письмо в Москву написать, папе с мамой… «Ведь не стареем, а молодеем мы с каждым днем…» Может, денег немного попросить? Нет, не надо, недавно получил… «Зачем это письмо? Во мне забвенье крепло…» Как они надоели, его соседи по общежитию, со своими шуточками, со своими «будь спок», «Ты даешь»! Главное — все одно и то же… «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…» Миле тоже надо написать, а то обижается… Да ладно, на каникулы приеду… Интересно, кто все-таки стащил тогда часы ее отца на вечеринке? Ведь были только свои… «Потому что у нас каждый молод сейчас в нашей юной
«Пой, Андрюша, нам ли быть в печали?..» — печально пропел самому себе Юрий уже перед самым входом в кафе, где наконец поел, выпил стакан водки и расслабился…
Так проходили дни, недели, месяцы… Занятия, кроссы, танцы, скука, ссоры, обиды и примирения, кино и закусочные… Не хотелось заниматься, не хотелось жить в общежитии, но и обратно в Москву не тянуло… В общем, прострация какая-то, а по-русски говоря, уныние, хандра — не переходящие в отчаяние, не толкавшие за роковую черту, но и не прекращавшие свое действие древоточцев, которым еще достаточно молодой ствол не может как следует сопротивляться. На счастье, не вполне развитое аналитическое мышление Юрия не давало ему шанса сделать окончательные ясные и горестные выводы о бестолково выбранном поприще, о непригодности для него военной карьеры, о том, что вся жизнь, в сущности, пошла наперекосяк и впереди долгие годы постылой армейской службы неизвестно где и зачем…
Наступила весна. Для них это было время подготовки к первомайскому параду; запомнилась на всю жизнь распевная команда: «К торжественному маршу!… По-батальонно!.. Дистанция на одного линейного!.. Первый батальон, прямо, прочие напра-во! (Грохот каблуков.) Ша-гом марш!» (Стук подошв.) Юрия на парад не взяли — не удостоился. Впрочем, он не очень переживал.
Потом — летняя сессия, и сразу после нее поход в Красносельские лагеря: тридцать два километра — от 19-й Линии Васильевского острова почти до Гатчины. Шли в пешем строю, с полной выкладкой: ранец из телячьей кожи, времен 1-й Мировой войны, винтовка, еще более древняя по возрасту, шинель в скатку, противогаз… Жили там в красноармейских палатках, которые в дождь промокали, а всю лишнюю влагу злорадно выливали на своих обитателей. Начало лета было дождливым, соломенные матрацы и подушки не просыхали. Гимнастерки и брюки приходилось сушить на нарах — под матрацами. А потом наступила жара; все изнемогали от ползанья по-пластунски, рытья окопов, занятий по тактике, на которых не разрешалось даже присесть. Донимали учебные тревоги среди ночи, когда надо было за считанные секунды напялить все предметы обмундирования, разобрать в пирамиде винтовки (взять обязательно свою) и встать в строй. Пытались выходить из положения, надевая шинели прямо на белье, всовывая ноги в сапоги без портянок. В общем, химичили и бывали порою разоблачаемы и посрамляемы… Самым же страшным было звучание ежедневной команды, раздававшейся, как гром небесный, ровно в шесть утра: «Вторая рота, подъем!» И все бежали, полуодетые, на зарядку, а после умывались из рукомойников ледяной водой, строем шли на завтрак, и Крупенников запевал: «С Юга до Урала ты со мной шагала…» («Шагала» не песня и не любимая девушка, а трехлинейная винтовка Мосина образца 1891-1930-х годов, которая, как о том говорится дальше, в припеве, бьет «беспощадно по врагу…» Но и этого мало: «Я тебе, моя винтовка, острой саблей помогу!..» Вот на такой песенной подкормке мы и взрастали. И выросли. Те, кого не… из этой самой винтовки… Или из автомата…)
Бесследно минули и эти, лагерные, невзгоды, лишний раз как бы давая понять, что все происходившее далеко еще не самое трудное или плохое и не самое запоминающееся в жизни.
Впереди были летние каникулы.
ГЛАВА II.
Летние каникулы. Преступление в кабаке. Хрипатый из Америки. Немного о «возгонке» самолюбия. Поцелуй в лесу
1
И вот они наступили, летние студенческие каникулы, и, не теряя ни минуты времени, Юрий получил справку об отпуске и железнодорожный литер, или как он там назывался, который давал возможность бесплатно ехать в поезде в любое место страны — хоть до Владивостока и обратно. В «город далекий, но нашенский», как талантливо назвал его Ленин, Юрий не поехал, а в Москву сорвался немедленно — чуть не на следующий день после последнего экзамена. Уже не хотелось ни на кого здесь глядеть: стены Академии давили,
Бесплацкартный вагон московского поезда был, как всегда, набит до отказа, в него и влезть-то почти невозможно: Юрий чуть вообще не остался на перроне со своим жалким фанерным чемоданом. Но все же уцепился как-то — за поручень, за чей-то пиджак, и пролез в тамбур, когда поезд уже тронулся. Хорошо, место оказалось свободное на третьей полке, не занятое ни багажом, ни пассажиром; Юрий растянулся там — духота и запахи, хоть топор вешай! — в своей шикарной габардиновой темно-зеленой гимнастерке с бархатными петлицами, подпоясанной широким командирским ремнем с портупеей, в синих бриджах с небесно-голубым кантом. На петлицах не было еще никаких знаков отличия, зато сапоги — тоже командирские, на портянки уже не натянешь. В общежитии, чтобы их снимать, имелось специальное приспособление — дощечка с вырезом, на подставке, под названием «мальчик».
Свое хромовое чудо Юрий с трудом снял и сунул под подушку, а больше ничего снимать не стал, хотя было невыносимо жарко там, на верхотуре: но ведь, во-первых, в карманах деньги и документы, а во-вторых, тонкий матрац, который он расстелил (кто-то не воспользовался из нижних пассажиров) был грязный и пыльный, белья нет в помине. На подушку, вместо наволочки, Юрий изящно бросил носовой платок.
Спал он, не спал, пить хотелось жутко; казалось, поезд не едет, а только стоит на станциях, откуда слышались выкрики, свет фонарей бил в глаза (Юрий лежал ногами к окну, чтобы не дуло в голову); временами темнело, усиливался запах гари (значит, паровоз разгорячился вовсю), становилось прохладней, начиналось приятное покачивание — Юрий принимался думать о хорошем: какой фурор произведет, когда все увидят его в военной форме, а он будет небрежно поправлять портупею на плече и рассказывать, как надо ходить строевым шагом и отдавать приветствие, и что красноармейцы обязаны это делать по отношению к нему, и как он, себе на удивление, хорошо сдал обе сессии, и как… Больше, пожалуй, рассказывать было не о чем, и он засыпал, а потом снова — лязг буферов, толчки, новая станция: резкие ночные голоса и блики света в окне…
Поезд прибыл в Москву рано утром. Юрий перешел с Октябрьского вокзала на соседний, Северный, и полупустой еще электричкой поехал на дачу, в Мамонтовку. Сначала с интересом глядел в окно: все казалось новым, еще не виденным, но вскоре понял — это только кажется, и начал клевать носом — чуть не проехал свою станцию.
Путь к поселку тоже сперва показался новым: словно никогда не высаживался здесь из вагона, не шел направо по платформе в сторону Москвы, не переходил потом через рельсы, не поднимался по узкой лестнице и тесным проулком не выходил на улицу с милым названием Ленточка (которое тогда совсем не казалось милым: Ленточка — и Ленточка)… Именно тут мог каждую минуту появиться — и появлялся в прошлые годы — страшный Свет Придворов, сын поэта Демьяна Бедного, знаменитый хулиган и приставала (хотя конкретных его преступлений никто не знал). Юре он однажды (сто лет назад!) издали пригрозил и сделал вид, что хочет за ним погнаться, но Юра благополучно удрал и потом старался обходить это место. А сейчас ему никакие Придворовы не страшны.
Перейдя Ленточку, надо было спуститься в овраг, где не так давно появилось два-три деревянных здания немыслимой архитектуры, словно составленные из прислоненных друг к другу как попало спичечных коробков. Земля же там стала еще грязнее, чем прежде. Даже в сухую погоду. Это место прозвали «Шанхай».
Зато, когда поднимешься из «Шанхая», сразу начинается поле. (Позднее на нем тоже появились дачи, но уже не «шанхайского» типа.). Полем нужно идти минут десять, и оно упиралось в главную улицу их поселка — Мичуринскую. По ней Юрий прошел еще столько же, не встретив ни одного знакомого, миновал продовольственный магазин, в тылу которого торчали за колючей проволокой бараки. Там находились заключенные, те самые, кого гоняли в прошлые годы по невылазной грязи Пушкинской улицы (где стояла дача Юриных родителей) на великую социалистическую стройку канала Москва-Волга.
Но Юрий даже не посмотрел в сторону бараков — он забыл о них, и, пройдя по короткому переулку, вышел на родную Пушкинскую. И вот уже на той стороне, второй от угла, бревенчатый одноэтажный домик с открытой террасой; у самого крыльца растут из одного ствола целых четыре березы…
Долго Юрий на даче не задержался: в доме тесно; в поселке не видно прежний летних приятелей — перед кем в форме-то красоваться? — да и жарко в ней очень; баба Нёня, по старой привычке, продолжает делать нудные замечания; брат Женя, несмотря на горячее письменное желание увидеть старшего брата, должного внимания и уважения не оказывает; отец и мать целые дни на работе, приезжают поздно; читать неохота; рассказывать, в общем, как он обнаружил еще трясясь в поезде, почти не о чем — ничего интересного с ним, видать, не происходило, и Юрий спустя два дня решает уехать в Москву.