Мир тесен
Шрифт:
Мы видим: стали сбрасывать со стенки грузовики. Все, что не можем увезти, — уничтожается. Гремит канонада. Скрежет, грохот, стон ломаемой, взрываемой, уничтожаемой техники стоит над гаванью Ганге.
Наконец и до нас дошла очередь. Со своей поклажей грузимся на старый, попыхивающий угольным дымком, словно отдувающийся от беготни по рейду тральщик. Вот и я шагнул с причала, засыпанного мукой из порвавшихся мешков, на сходню, пружинно вздрагивающую под башмаками десантников. Всё! Прощай, Гангут. Растеклись по верхней палубе. Мы с Сашкой стоим на корме тральщика, глядим на отодвигающийся берег гавани, на темную тушу штабного дома, на красно-кирпичную водонапорную
Теперь наше внимание привлекает стоящий на рейде транспорт — к нему приближается тральщик. Сведущие люди уже опознали: это турбоэлектроход «Иосиф Сталин», который осенью сорокового и летом сорок первого ходил на линии Ленинград — Таллин и, между прочим, 20 июня зашел на Ханко, где и был задержан командиром базы, чтобы эвакуировать отсюда женщин и детей. Я видел его в тот раз. Хорошо помню: мы работали в порту, тянули кабель — и залюбовались красавцем теплоходом. Он был черный, с белой надстройкой. А теперь «Иосиф Сталин» выкрашен темно-серой, «шаровой» краской, мрачновато глядит рядами задраенных, будто подслеповатых иллюминаторов, и на его борту огромные белые цифры: 508. Теперь он и не «Иосиф Сталин» вовсе, а военный транспорт № 508.
Подошли. Двое из команды тральщика зацепились отпорными крюками за нижнюю площадку трапа, спущенного с высокого борта транспорта.
— Давай, гангутцы!
По корабельным трапам надо — бегом. На верхней палубе «Сталина» нам не дают осмотреться: зычная команда, и старлей с узким, озабоченным лицом (говорят, военный комендант судна, где вообще-то команда не военная, а гражданская) ведет нас, огибая громаду надстройки, к носовому трюму. По широкой сходне спускаемся в трюм.
— Размещайтесь! По судну не шастать! Гальюны в корме. Все ясно?
Чего яснее. Трюм уже здорово забит. Всюду ящики со снарядами и патронами, мешки с мукой. Мешки — это, так сказать, спальные места, на них расположились те, кто прибыли раньше нас, в основном пехота или, может, стройбаты. Но и моряки тут есть. Мы, десантники, устраиваемся на ящиках. Темновато тут. Пахнет черт знает чем. Но зато тепло — или просто с морозу так кажется?
Развязываем вещмешки: прежде всего надо пожрать. Мы режем крупными ломтями черняшку, вспарываем финками рыбные консервы. Нам почему-то жутко весело. Мне-то весело оттого, что я отплываю к себе домой, в Ленинград. А другие ребята? Чего ты ржешь, Литвак? Сашка тебя насмешил? Никогда еще я не видел нашего Яхвима таким оживленным. Рассказывает, дзякая и цокая, как до службы работал почтальоном и излазил все болота от Тетерок до Суража, Что еще за Тетерки, к которым Сашка подыскивает похабные рифмы? Ах, на Западной Двине. Вот ты откуда, друг Литвак. А откуда у тебя вот эта улыбочка? Знал бы ты, как я ей завидую. Как бы мне хотелось научиться «с презрительной улыбкой стоять под ядрами»…
Ну конечно, теперь о бабах. Дай нашему брату передышку, чтоб никто в нас не стрелял, не пытался достать из пушек и минометов, чтоб была на газете, расстеленной на патронном ящике, какая-нибудь еда и — желательно — выпивка, и будьте уверены, самый серьезный разговор о политике и стратегии в конце концов непременно свернет на женскую тему. И сколько тут бахвальства, сколько, скажем прямо, вранья и — сколько потаенной тоски…
— …а она давай от меня бежать, — рассказывает Сашка, насмешничая над самим собой, — как будто я заразный, а клуб-то у нас махонький, далёко не убежишь. На лесенке, что в кинобудку ведет, я ее и поймал, руки-то у меня длинные… да и если б только руки…
— …сама
— …и дождик зноу пайшоу. Я ей гавару: ты як недарослая. И лодку к бéрагу. А она, той самы, не, не, не магу. Гавару: баяцца нам няма чаго. А она: греби туда, бачышь, там чырвоны агеньчик светит…
А я думаю об Ирке. Что-то мешает в свой черед взять слово и рассказать друзьям-товарищам, как у меня было с Иркой. Они ведь ждут от рассказчика не трепотни вокруг да около, а — дела. Тут ценится конечный результат. Под скирдой ли, в лодке, в кинобудке — это неважно, был бы результат. Я помалкиваю…
Ирка, а ты вспоминаешь?
Нас будто толкнуло друг к другу. Сколько лет ты была просто «своим парнем». Плакса, толстушка, бездарь математическая. Вдруг разом все в тебе переменилось: прическа, улыбка, голос. Я не узнавал… вернее, узнавал заново, это было захватывающе интересно… Ирка! Ты вспоминаешь? Зачем ты уехала из Питера — как раз тогда, когда мы возвращаемся? Куда тебя понесло, где я теперь разыщу?
Мы малость вздремнули, развалясь на ящиках.
Было, наверно, около шестнадцати часов, когда мы с Сашкой, проснувшись, сходили в гальюн — дощатую будочку на корме транспорта. Потом стояли у фальшборта и смотрели на берег Гангута. Над кирхой, над водонапорной башней висело облако черного дыма. Город горел. И все еще работала артиллерия. А вот — пошли будто грозовые раскаты, будто ударил гром чудовищной силы, над темной полоской ханковского леса вымахнули дымы, дымы. Мы догадались: это на батареях взрывали орудия.
— Я буду долго жить, — сказал вдруг Сашка, облокотясь на фальшборт, щуря глаза от морозного ветра.
— Сам придумал? Или тебе нагадали? — усмехнулся я.
— Знаю, — твердо сказал он, — долго проживу. Кто повидал это, — обвел он рукой ханковский берег, — тот должен все запомнить. А память должна быть долгой.
Мощные взрывы на берегу продолжались. К борту «Сталина» подходил катер — морской охотник, набитый матросней. И еще бежал к нам тральщик. «Иосиф Сталин» принимал, должно быть, батарейцев, сделавших свое дело.
— Что в человеке самое главное? — продолжал Сашка; он говорил без обычного своего ёрничанья. — Память — вот что. Надо все запомнить.
— Зачем? — спросил я.
— Чтобы дальше передать. Чтоб неразрывность была, понимаешь?
Я помолчал, вспоминая одно высказывание… это мама однажды сказала… как же это?.. А, вспомнил!
— Если человек не уверен в своей памяти, — сказал я, — ему не следует отклоняться от истины.
— Во! — Сашка живо повернулся и уставил палец мне в грудь. — Сам придумал?
— Это Монтень.
— Кто?
— Ну, был такой французский философ.
— Толково, толково, — окает Сашка. — Не отклоняться от истины. Точно!
На Гангут опускались по-зимнему ранние сумерки. Мы — Т. Т., Сашка, Безверхов и я — торчали наверху, на корме, и смотрели, смотрели, — Ханко словно притягивал взгляды, не отпускал нас. Было тихо. Грозной артиллерии Гангута больше не существовало. Только издалека, с границы, изредка доносились чуть слышные короткие пулеметные очереди. Финны прощупывали наш опустевший передний край? Или, как говорили ребята из стрелковых рот, работали несколько наших «максимов», хитроумно подключенных к часовым механизмам, с питанием от аккумуляторов: замыкаются контакты, и пулемет сам по себе дает очередь?