Миры Харлана Эллисона. Том 0. Волны в Рио
Шрифт:
В это время Хуберт увидел, как Гудзон начинает выходить из берегов, затапливая Прибрежное Шоссе, поднимаясь все выше и выше, поглощая маленький парк возле дороги. Только теперь он понял, что натворил.
– О, Господи!
– воскликнул Хуберт и со всех ног помчался на холм.
* * *
– Дождик, дождик, уходи, в другой раз к нам приходи...
Произнеся это, Хуберт смочил горло и сделал еще одну пометку на здоровенной доске, уже полной таких пометок. Он повторил заклинание еще раз и опять сделал пометку.
Странное дело, все дожди
Он произносил эти слова еще с ребяческого возраста, понятия не имея, сколько же раз это случилось. Отсрочка растянулась на сорок шесть лет, но это была всего лишь отсрочка, и существовал лишь один способ прекратить этот ливень - заговаривать дождь, повторять эти слова снова и снова, пока число заклинаний не превысит то, что было произнесено им за сорок шесть лет, а в следующий раз, еще через сорок шесть лет, придется произнести их столько же плюс одно. Потом еще раз. И так далее...
Вода пепреплескивалась через карниз дома, и Хуберт, волоча за собой доску, стал медленно подниматься на резиновом плотике к потолку, повторяя фразы, делая пометки и прочищая горло.
Было не так и плохо, что он просидел целый день, повторяя стишок, пока не прекратил дождь, но теперь другое опасение не давало Хуберту покоя.
Хотя дождь прекратился, а он благополучно спасся на крыше своего дома, Хуберт был встревожен, потому что стоило погоде хоть немного испортиться - и он обязательно подхватывал ларингит.
В краю чужом
"Распятый, молча он стоит
И крошит пальцами утес -
В кольце лазоревых миров,
В краю чужом — у самых звезд".
Петерсон знал, что ночь накрывает Сиртис Больший. Слепой, он все равно знал, что наступает марсианская ночь — выползли сверчкиарфисты. Тепло солнечного света, что золотило тело старика весь долгий день, уже рассеялось, и теперь он ощущал прохладу сумрака. Слепой, Петерсон все же различал смутное движение теней, что давным-давно пришло на смену его зрению.
— Претри! — позвал он в тишине, а неумолчное эхо в лунных долинах все вторило и вторило:
«Претри, Претри, Претри», спускаясь все ниже и ниже — к подножию холмов.
— Я здесь, старина Петерсон. Тебе что-нибудь нужно?
Петерсон откинулся на спинку пневмокресла. Какое-то время он напряженно ожидал, а теперь расслабился.
— Ты был в храме?
— Да, старина Петерсон. Я там был. Молился три цвета напролет.
Много лет прошло с тех пор, как Петерсон мог различать цвета. Но он знал, что марсианская религия основывается именно на них.
— И что предсказал блаженный Жилка?
— «Грядущее станет памятью о вчерашнем». И многое другое.
Мягкие интонации чужака успокаивали. Хотя Петерсон никогда не видел длинного и тощего жилкита, он не раз водил своими артритными, утолщенными на концах пальцами по лысой каплеобразной голове чужака, осторожно касаясь глубоких впадин, где сияли глаза. Трогал приплюснутый нос и тонкую безгубую прорезь рта. Это лицо Петерсон знал не хуже своего собственного — со всеми его морщинами, мешками и припухлостями. Знал он также, что жилкит страшно древен — вряд ли кто-то взялся бы исчислить возраст Претри в земных годах.
— Ты не слышал. Седой уже идет?
Претри глубоко вздохнул, а затем Петерсон услышал привычное похрустывание суставов, пока чужак присаживался на корточки рядом с пневмокреслом старика.
— Он идет, старина Петерсон. Но не торопится. Имей терпение.
— Терпение, — задумчиво повторил Петерсон. — Вот его-то у меня, Претри, в достатке. А больше, пожалуй что, ничего и не осталось. Раньше еще было время — но теперь и оно, похоже, иссякает. Так ты говоришь, он идет?
— Идет, старина. Время. Только время.
— Как там синие тени, Претри?
— Уже в лунных долинах. Густые, как мех, старина. Ночь на подходе.
— А луны вышли?
Петерсону слышно было, как широкие ноздри чужака, прорезанные в соответствии с ритуалом, втягивают воздух. Затем Претри ответил:
— Вряд ли сегодня вечером, старина. Тейсефф и Тиий пока за горизонтом. Хотя темнеет быстро. Может, и сегодня вечером, старина.
— Может, конечно, — согласился Петерсон.
— Имей терпение.
Петерсону не всегда хватало терпения. В молодости, когда кровь еще бурлила в жилах, он разругался со своим исповедовавшим старобаптизм отцом и пристрастился к космосу. Не верил он ни в ад, ни в рай и посмеивался над строгими церемониями Вселенской церкви. Терпение пришло позднее. Позднее. Но не тогда.
Петерсон ушел в космос, и время его щадило. Он медленно старел, сохраняя здоровье, — как часто бывает с людьми в черной межзвездной бездне. Видел он смерть — умирали и верующие, и неверующие. А со временем пришло к нему осознание своего одиночества и того, что однажды Седой явится за ним.
Петерсон всегда был одинок, но настало время, когда он уже не мог водить большие корабли по межзвездным пространствам, — и он ушел вместе со своим одиночеством.
Ушел он в поисках дома — и в конце концов, сделав полный круг, вернулся на ту планету, которую узнал первой. Вернулся домой, на Марс, — туда, где он был молод, где родились его мечты и надежды. Ибо дом — это всегда там, где человек был молод и счастлив. Петерсон вернулся домой, на Марс, — туда, где дни теплые, а ночи тихие. Вернулся домой — туда, где человек прошел, каким-то странным образом не оставив своих корней из железобетона. Вернулся к дому, который нисколько не переменился со времен молодости. И вовремя вернулся. Ибо слепота и паралич все-таки нашли его, предрекая скорый визит Седого. Слепота от слишком многих рюмок виски, слишком частого воздействия жесткой радиации, слишком долгих лет напряженного вглядывания в безбрежность. Петерсон ослеп — и уже не мог как-то позаботиться о себе.