Миры Стругацких: Время учеников, XXI век. Важнейшее из искусств
Шрифт:
Симонэ всхрюкнул. Все, абсолютно все, кроме самой Моник, знали или догадывались, что Моник была не просто единственной настоящей звездой фильма — она прилагалась к огромной куче денег, отваленных Мебу на его гиблый проект, и, по словам Симонэ, приходилась кнопке «1» единственной и беззаветно любимой внучкой. Меб на мгновение замер, его глаза горели дьявольским огнем, но через секунду складки на лбу расправились. Он оглядел комнату в поисках новой жертвы, и его прищуренные, страшные глаза остановились на охране Мозеса. Дядечки оторопело уставились на режиссера и, запихнув
— Уберите их! — заорал Меб, вращая глазами и медленно наливаясь багровым апоплексическим румянцем. — Уберите, так их! Мне не нужны в кадре эти постные рожи.
— Уважаемые, не могли бы вы подождать вон там? — защебетала Мила.
— Не положено, — загудел в ответ старший охранник, дергая пуговицу пиджака. — У нас инструкции.
— Нет, я этого не вынесу! — надсаживался Меб. — Я убью их! Убью и съем, чтобы уничтожить улики. Я творец! Я художник, а не… — Кревски поперхнулся, закашлялся и продолжил тихим сиплым и злым голосом: — Я режиссер! — Он поднял палец и ткнул им в воздух. — Режиссер! И эта моя картина! И я не позволю каким-то обалдуям погубить мне основную сцену. Вы понимаете?!
— Не положено, — снова прогудел старший из охранников, а младший принялся затравленно оттягивать пальцем ненавистный ворот рубашки.
Величественный и неприятный, господин Мозес молчал и, казалось, почти не обращал внимания на происходящее, поскольку был занят тем, что как-то странно перемигивался с великолепной госпожой Мозес, которая, похоже, не считала такое поведение чем-то из ряда вон выходящим и отвечала чудаковатому старику кротким и внимательным взглядом.
— О боже мой! — вопил Меб.
— Не положено, — гудел охранник.
— Я… Я!!!
— Да перестаньте вы, Кревски, — юношеским тенорком отозвалось со своего места мстительно ухмылявшееся чадо покойного брата господина дю Барнстокра. — Ну, если у них инструкции, замотайте их этой зеленью, потом заштрихуете. И за столом веселее будет, а то инспектор совсем заскучал после того, как вы ему запретили пялиться на мою грудь.
Я, по правде сказать, смутился и закашлялся. Симонэ зашелся замогильным хохотом, дю Барнстокр и Сневар неодобрительно покачали головами, а Олаф ослепительно улыбнулся Моник, как бы показывая тем самым, что он никакого запрета не получал и не намерен лишать себя удовольствия наслаждаться видами зеленого скотча.
— А я предпочитаю белый, — хрустальным голоском оповестила госпожа Мозес. — Зеленый такой утомительный. Когда мы останавливаемся в отеле, Альберт всегда заказывает только лучший номер, и я непременно настаиваю, чтобы там все было белым.
Ольга обворожительно улыбнулась Симонэ, отчего тот приосанился и впился в нее жадным взглядом. Как оказалось, восхитительная Ольга великолепно усмиряла диких зверей, и Меб, уже набравший было воздуху в грудь, чтобы произнести очередную тираду, замолчал и медленно перевел взгляд на прозрачные глаза госпожи Мозес.
— Вживаетесь?! — одобрительно пробормотал он. — Вживайтесь. — И он с усилием потер рукой лоб, словно вспоминая, о чем так страстно говорил за минуту до этого.
Казалось,
— Действительно, однажды мы сняли номер, в котором не было ни единого белого предмета. Я не мог такого допустить, не будь я Альберт Мозес. Пока мы заполняли бланки, они заменили мебель, обои и даже поменяли сантехнику.
От такого неуместного и грубого заигрывания с режиссером мы несколько опешили, а Мозес, словно не замечая всеобщей неловкости, захохотал и, подавшись вперед, даже похлопал меня по руке, бормоча сквозь хохот: «Представляете, даже джакузи…»
— О, это было восхитительно, — захлопала в ладошки Ольга и рассмеялась нежным и искренним, звонким, как хрустальный колокольчик, смехом.
Не собираясь отставать от прекрасной госпожи Мозес, грудным, с мальчишеской хрипотцой голосом захохотала Моник. Симонэ прикрыл глаза и дополнил какофонию своим рыдающим гоготом.
Мне подумалось, что все они очень, даже слишком хорошие актеры, потому что каждый был чудовищно, гротескно неестествен, и при этом в одно мгновение в комнате стало весело и как-то по-дружески приятно и тепло. Даже Мозесовы дядечки немного скривили привычные к угрюмой неподвижности лица. К ним мгновенно подскочили бойкие дамочки-костюмерши и принялись снимать мерки.
Я откинулся на спинку стула и заметил, как из моего рукава выскользнул на стол маленький, сложенный в восемь, а может быть, даже в шестнадцать раз белый квадратик бумаги.
«Ай да Мозес!» — подумалось мне. Почему-то мысль о том, что в нашей компании появился очередной унылый шалун, была мне до крайности неприятна, однако я снова наклонился к столу и, накрыв бумажку ладонью, как можно незаметнее переложил ее в карман брюк. Чтобы хоть как-то оправдать свой жест, я со скучающим видом вынул из кармана брелок и несколько раз крутанул его на указательном пальце.
Во внезапно воцарившейся атмосфере непринужденного веселья мой жест и скучающий вид выглядели нарочитым дендизмом. Сидевший напротив меня дю Барнстокр удивленно посмотрел на мои руки, а господин Сневар послал в мою сторону едва заметный иронический взгляд.
День выдался тяжелый, и, до того как Меб бодрым голосом сообщил: «Стоп. Снято. Все, ребята, на боковую», я так и не смог заглянуть в записку Мозеса. Я пару раз даже доставал ее, но вокруг сновали люди, и какое-то внутреннее чувство подсказывало мне не торопиться и сохранить записку в тайне.
Крошечный квадратик бумаги в кармане брюк весь день тревожил мое воображение. И хотя я, как мог, внушал себе, что это очередная неуместная шутка, какое-то внутреннее волнение, родственное необъяснимому чувству, которое заставляет досмотреть до конца посредственный фильм, напоминало мне о Мозесе и его послании. В конце концов я принял решение не обращать больше внимания на здешних штукарей. Возможно, во мне еще бродила обида на Симонэ за выходку в комнате госпожи Мозес, но я отчетливо ощущал, что моему чувству юмора требуется время на реабилитацию.