МИССИОНЕР
Шрифт:
Проснувшийся от этой какофонии, Аполлон выскочил на улицу, и сразу же чуть было не попал на рога Антоновой бурёнки. Успев в последний момент вскарабкаться на дерево, где уже сидело несколько человек, Аполлон никак не мог сообразить, что же такое стряслось. То же самое происходило и с остальными обитателями посёлка, оказавшимися в этот утренний час на площади. Они метались с криками и воплями, вскарабкивались на деревья, перемахивали через полутораметровые заборы, и ужас читался на их лицах.
– Да она ж взбесилась! – вознёсся вдруг над всем этим шумом чей-то истошный вопль.
Этот клич тут же был подхвачен
– Тащите ружьё. Её надо пристрелить!
И в этот момент на площадь выскочил Антон с воинственно воздетым коромыслом в руках. Он со свирепым видом бросился вдогонку за своей коровой, крича на бегу:
– А-а-а! Скотина! Выпила… Целых два ведра… Убью, сволочь!..
И сразу же как будто всё стихло, перекрываемое этими страшными угрозами.
А скотина тем временем, видно, выбившись, наконец, из сил, потихоньку успокаивалась, бегала уже не спеша, пошатываясь из стороны в сторону, и, в конце концов, улеглась прямо посреди очищенной ею от всего живого площади. Тут её и настиг свирепый хозяин.
– Выпила… Скотина… Два ведра… У-у-у, зараза! – приговаривал он, в ярости дубася коромыслом уже вконец успокоившуюся бурёнку по вздымающимся бокам.
Вдруг новый истошный крик разрезал начинавшую было устанавливаться тишину:
– Сволочь! Ты что ж это со скотиной делаешь?! Ты ж её убьёшь!
Это на площадь выскочила Шурка, жена Антона, и, сотрясая телесами, стремглав бросилась к мужу.
– Убью! – подтверждая её предположение, продолжал избиение несчастного животного Антон.
Шурка коршуном налетела на Антона, пытаясь выхватить у него коромысло.
– Ты что, взбесился, гад? – кричала она, оттаскивая его на коромысле, как на прицепе, от коровы.
– А-а-а! – вдруг со злобной радостью воскликнул Антон, прекратив упираться. – Это ты ей бражку споила?!
– Какую бражку? Ты что, спятил? – возмущённо кричала Шурка, продолжая дёргать коромысло.
– Какую?! Ту, что в коридоре стояла, в выварке!..
– Так то ж барда была, осёл! Ты что, сам её пить собрался?!
Вокруг них уже начинал собираться спустившийся с трибун, то бишь, деревьев, народ.
– А-а-а! – вдруг пуще прежнего рассвирепел Антон. – Два ведра! Градусов тридцать… Споила… Кому?.. Корове… Убью! – уже задыхаясь от ярости, крикнул он, и так дёрнул коромысло, что Шурка, не устояв на ногах, с силой налетела на него всей своей шестипудовой массой, опрокинув несчастного муженька на лежавшую рядом бурёнку. Раздался треск распарываемой материи, сопровождаемый диким воплем Антона, приложившегося задницей к рогам. В следующее мгновение ошалевший от ярости и боли Антон рванулся вперёд, колыхнув засевшими в его штанах рогами голову тяжко вздыхавшей во сне их обладательницы. Раздался новый треск рвущейся материи, и над окрестностями разнёсся новый воинственный клич:
– Убью, скотина! У-у-убью!
Зрители, сгрудившиеся вокруг, замерли.
Шурка, с испуганным лицом, выпустила свой конец коромысла и, развернувшись на сто восемьдесят градусов, с криком "спасите" бросилась по улице. Вслед за ней, с коромыслом в руках и с совершенно голой кровоточащей задницей, живописно выглядывающей из разорванных штанов, понёсся её благоверный.
Ещё долго то в одном, то в другом конце посёлка слышалось грозное:
– Убью!.. Два ведра
Ночью же, накануне этих событий, произошло вот что. Антон не зря спешил за новой порцией барды, да ещё в радостно-возбуждённом состоянии. Дело в том, что, уже доставив те два ведра бардяно-спиртовой смеси домой и собираясь вылить их в корыто поросятам, он вдруг унюхал такой родной и желанный запах, исходивший от вёдер. Тут же, мучимый алкогольной жаждой, отхлебнув из одного из них, затем из другого, Антон обнаружил, к величайшей, разумеется, радости, что в вёдрах у него не совсем барда, скорее, даже, совсем не барда, а бражка. Да причём не какая-нибудь, а крепчайшая, как минимум, на вскидку, градусов так тридцати.
Ещё не веря своему счастью, и ещё разок приложившись к одному из вёдер, он стал лихорадочно соображать, откуда же свалилась на него такая удача. Через несколько минут его просветлённым чудесной бражкой мозгам стало всё ясно, как божий день. Эту барду-бражку он зачерпнул из старой бардяной ямы, которой давно уже никто не пользовался. А туда, оказывается, какая-то смена ухнула не барду, а бражку, а может, даже и спирт.
Так рассуждал пьяный от счастья Антон. Он ещё раз отхлебнул из обоих вёдер и, удостоверившись, что это не сон, вылил их содержимое в стоявший в коридоре бельевой бак, или, попросту, выварку, и помчался за новой партией чудо-бражки. Бережно, стараясь не расплескать ни капли, носил он её из той ямы домой, пока не заполнил все бывшие в наличии ёмкости: кастрюли, баки, корыта, чугунки… даже ночной горшок своего малолетнего отпрыска. А в яме оставалось ещё много… Тогда он вспомнил, что в его погребе, а также в соседских, стоит десятка полтора уже опустевших от зимних разносолов деревянных бочек и кадок, дожидающихся сезона заготовок. Всю ночь, не отдыхая ни минуты, таскал он тяжёлые вёдра, опорожнял их в бочки, и снова нёсся на завод… В один из таких рейсов с ним и столкнулся вставший по нужде Аполлон, и спросонья в душе оклеветал своего соседа, приписав ему новый приступ белой горячки…
Спустя какой-то час-другой жена Антона Шурка, подоив утром корову, споила ей стоявшую в коридоре в выварке барду, и выгнала свою бурёнку на призывный клич пастухов, собиравших стадо. А сама пошла на расположенные невдалеке грядки, нарвать к завтраку лучку и редиски.
В это время принёс очередную порцию барды Антон и, опорожнив вёдра в погребе, заглянул в коридор, хлебнуть с устатку молока – он вовремя сообразил, что, ежели бы подкреплялся чудо-бражкой, то не смог бы сделать её годичных запасов по причине преждевременной временной нетрудоспособности. Увидев пустую выварку, он остолбенел. И тут с площади до него как раз и донёсся шум, учинённый его бурёнкой. Антон тут же всё понял и, в ярости схватив коромысло, помчался на площадь…
Но самый страшный удар его ожидал потом, когда он обнаружил, что те, скормленные корове, два ведра бражки были единственными с градусами. Остальные же все, так старательно, в поте лица сделанные, запасы оказались обыкновенной, к тому же уже давно прокисшей, бардой.
Единственным утешением для Антона оказалось лишь произведенное хулиганистой поневоле коровой вечернее молоко, да и то градусов в нём было маловато для такого закалённого самогоном и бражкой организма как Антонов.