Мистер Фо
Шрифт:
* * *
Дорогой мистер Фо!
Я начинаю понимать, почему вы хотели, чтобы у Крузо был мушкет и чтобы на его лагерь напали людоеды. Раньше я считала, что в этом вашем желании таится презрение к правде. Я забыла, что вы писатель, который лучше других знает, как много слов можно извлечь из людоедского пиршества и как мало - из фигуры женщины, съежившейся под порывами ветра. Все дело в словах и их количестве, не правда ли?
Пятница сидит за столом в вашем парике и платье и ест гороховый пудинг. Я спрашиваю себя: побывало ли в этом рту человеческое мясо? Конечно, людоеды ужасны, но еще ужаснее представить себе детей людоедов, которые, зажмурившись от удовольствия, жуют аппетитное мясо своих близких. Меня бросает в дрожь. Пристрастие к человечине подобно пристрастию к любому пороку: поддавшись ему однажды и обнаружив его привлекательность, вы с готовностью предаетесь пороку снова и снова. Я с содроганием смотрю, как Пятница танцует в кухне, ваше платье развевается вокруг него, парик подпрыгивает
* * *
Несколько дней назад, роясь в ящиках комода в поисках вещей на продажу, я наткнулась на футляр со старинными флейтами, на которых вы, должно быть, когда-то играли: скорее всего, вы играли на большой басовой флейте, а ваши сыновья и дочери- на маленьких. (Что стало с вашими сыновьями и дочерьми? Можете ли вы надежно спрятаться у них от закона?) Я взяла самую маленькую, сопрано, и положила на видном месте, чтобы Пятница ее нашел. На следующее утро он уже возился с ней, а вскоре освоил настолько, что дом наполнился мелодией из шести нот, которая для меня всегда будет связана с островом и первой болезнью Крузо. Он наигрывал эту мелодию все утро. Когда я подошла, чтобы сделать ему замечание, я увидела, что он кружится с флейтой во рту и с закрытыми глазами; на меня он не обратил никакого внимания и, наверное, даже не слышал моих слов. Как это характерно для дикаря - освоить диковинный инструмент, - насколько он может сделать это без языка,- и вечно наигрывать на нем одну и ту же мелодию! На мой взгляд, это разновидность тупости и лени. Однако я отвлеклась.
Когда я протирала басовую флейту и от нечего делать взяла на ней пару нот, мне пришло в голову, что если и существует язык, доступный Пятнице, то это может быть только язык музыки. Тогда я закрыла дверь и стала практиковаться в игре на флейте, дуя и перебирая пальцами, как это делает музыканты, пока не научилась сносно играть мелодию Пятницы и еще несколько мелодий, на мой слух более приятных. И все это время, пока я играла - в темноте, дабы сэкономить свечу, - Пятница тоже лежал в темноте в своей комнате, прислушиваясь к густым тонам моей флейты, какие никогда еще не касались его уха.
Когда сегодня утром Пятница приступил к своему танцу и музицированию, я была готова: уселась в постели, скрестив под собой ноги, и начала исполнять мелодию Пятницы, сначала в унисон с ним, а затем в интервалах, когда он замолкал; я играла все время, пока играл он и пока у меня не заболели руки и не пошла кругом голова. Вряд ли наша музыка была приятна на слух: все время слышались диссонансы, хотя мы вроде бы брали одни и те же ноты. И все же наши инструменты были созданы для совместной игры, иначе почему они хранились в одном футляре?
Когда Пятница на время затих, я спустилась в кухню. «Ну, Пятница, - сказала я, улыбнувшись, - мы оба стали музыкантами». И я поднесла свою флейту к губам и снова заиграла его мелодию, пока мною не овладело умиротворение. Я подумала: я не могу с ним говорить, но разве и это общение не прекрасно? Разве разговор - это не разновидность музыки, когда сначала звучит один рефрен, а ему в ответ - другой? Имеет ли большее значение рефрен нашей беседы, нежели сама мелодия, которую мы воспроизводим? И еще я спрашивала себя: а разве музыка и беседа не сродни любви? Кто решится утверждать, что существенно лишь то, что соединяет любовников (я сейчас говорю о соитии, а не о беседе), хотя разве не справедливо будет сказать: то, что передается любящими друг другу, оказывает на них облагораживающее действие и хоть на время исцеляет их от одиночества? Пока нас с Пятницей соединяет музыка, нам, пожалуй, не нужен язык. И если бы на нашем острове звучала музыка, если бы мы с ним наполняли вечера мелодиями, то может быть, - кто знает?
– сердце Крузо смягчилось бы, и он взял бы третью дудочку, научился перебирать пальцами, если они еще не совсем загрубели, и мы втроем составили бы целый оркестр (из чего вы, мистер Фо, можете заключить, что из обломков кораблекрушения нам нужно было спасти не плотницкие инструменты, а футляр с набором флейт).
В этот час в вашей кухне я примирилась со своей судьбой.
Однако, увы, мы не можем вечно обращаться одними и теми же словами - «Доброе утро, сэр» - «Доброе утро» - и называть это общением, или совершать вечно одно и то же движение и называть это любовью; подобным же образом обстоит дело и с музыкой: нельзя удовлетвориться исполнением одной и той же мелодии. По крайней мере, это относится к людям цивилизованным. Поэтому в конце концов я не удержалась от того, чтобы не попробовать варьировать мелодию, сначала разделив одну ноту на две полуноты, затем заменив две ноты другими, создав, таким образом, совершенно новую мелодию, кстати, очень милую, повеявшую свежестью, и была уверена, что Пятница ее подхватит. Но нет. Пятница настаивал на старой мелодии, и две мелодии слились в малоприятный контрапункт, они отталкивались друг от друга и резали слух. Да слышал ли меня вообще Пятница, усомнилась я. Я перестала играть, и его веки (которые всегда были сомкнуты, когда он играл и кружился) даже не приоткрылись; я извлекла из своей флейты резкий протяжный звук, а веки не шелохнулись. Теперь я знала, что все то время, когда я аккомпанировала танцу Пятницы, думая, что мы являем собою гармонию, он и не чувствовал моего присутствия. Более того, когда в некий момент, казавшийся мне кульминацией, я сделала шаг вперед и схватила его за руку, чтобы остановить его дьявольское коловращение, мое прикосновение подействовало на него не сильнее, чем если бы это была не я, а муха, из чего я заключила, что он пребывал во власти транса, а душа его находилась скорее в Африке, нежели в Ньюингтоне. Слезы застили мне глаза, признаюсь я со стыдом; весь тот восторг, который вызвало во мне открытие, что я могу общаться с Пятницей посредством музыки, куда-то улетучился, и я с горечью должна была признать, что не только тоска не дает выхода его чувствам, и не случайная потеря языка, и даже не неспособность отличать осмысленную речь от нечленораздельных звуков, а его презрение ко мне, нежелание иметь со мной что-либо общее. Глядя, как он кружится в танце, я едва удержалась от желания ударить его, сорвать с него парик и ваше платье, чтобы этим грубо продемонстрировать ему, что он не один на свете.
Ударь я Пятницу, спрашиваю я себя сейчас, снес бы он это безропотно? Я никогда не видела, чтобы Крузо его наказывал. Может быть, отрезанный язык породил в нем вечную покорность или хотя бы внешнее впечатление покорности, подобно тому как кастрация гасит неукротимый пыл племенного быка?
***
Дорогой мистер Фо.
Я составила документ, дарующий Пятнице свободу, и подписала его именем Крузо. Я зашила его в мешочек и на шнурке повесила его Пятнице на шею. Если не я предоставлю Пятнице свободу, то кто лее? Никто не может быть рабом умершего. Если у Крузо осталась вдова, то это я; если остались две вдовы, то я первая из них. Разве моя жизнь - это не жизнь вдовы Крузо? Меня выбросило на берег острова Крузо, отсюда следует все остальное. На берег выбросило меня.
Я пишу вам с дороги. Мы направляемся в Бристоль. Ярко светит солнце .Я иду впереди. Пятница следует за мной, он несет поклажу с провизией и немногими вещами, которые мы взяли из вашего дома, в том числе и парик, с которым он не желает расставаться. На нем ваше платье, он носит его вместо сюртука.
Конечно, мы являем собой странное зрелище - босая женщина в бриджах и ее чернокожий раб (туфли мне жмут, сандалии из обезьяньих шкур развалились). Когда прохожие останавливаются и спрашивают, кто мы такие, я отвечаю, что направляюсь к своему брату в Слоу, что меня и моего слугу ограбили разбойники, забрали лошадей, одежду и все ценные вещи. К моим словам относятся с подозрением. Почему? Что, на дорогах больше нет разбойников? Их всех вздернули, пока я жила в Баия? Или по моему виду не скажешь, что у меня могли быть лошади и ценные вещи? Или я слишком весела для человека, которого только что обчистили до нитки?
* * *
В Илинге мы набрели на сапожную мастерскую. Я достала из сумки одну из прихваченных у вас книг, томик проповедей, изящно переплетенный в телячью кожу, и предложила его в обмен на башмаки. Сапожник обратил внимание, что на форзаце значится ваше имя. Мистер Фо из Ньюингтона, - сказала я.
– Он недавно умер.
– У вас есть еще книги?
– спросил он.
Я предложила ему «Паломничество» Пурчеса, [5] первый том, и за него он дал мне пару башмаков, очень прочных и точно мне впору. Вы скажете, что он нажился на обмене. Но бывает такое время, когда вещи важнее книг.
5
Пурчес Сэмюэл (ок.1575?
– 1626) - английский литератор и путешественник
– Кто этот чернокожий?
– спросил сапожник.
– Это раб, отпущенный на свободу, я веду его в Бристоль, чтобы отправить его к соплеменникам.
– До Бристоля далеко, - сказал сапожник.
– Он говорит по-английски?
– Он кое-что понимает, но не говорит, - ответила я.
До Бристоля больше ста миль: сколько будет еще любопытных, сколько вопросов? Какое же это благо - лишиться дара речи!
Для вас, мистер Фо, дорога в Бристоль, возможно, связана с обильной едой в придорожных гостиницах и забавными беседами со странниками самых разных сословий. Но не забывайте, что одинокая женщина путешествует, как заяц, вечно остерегающийся гончих. Если нам повстречаются грабители, защитит ли меня Пятница? Ему никогда не приходилось защищать Крузо; более того, воспитание не научило его даже защищать самого себя. Сочтет ли он себя обязанным защищать меня, если я подвергнусь нападению? Он не понимает, что я веду его в царство свободы. Он не знает, что такое свобода. Свобода - это слово, менее, чем слово, - шум, один из бесчисленных шумов, какие я произвожу, открывая рот. Его хозяин мертв, теперь у него есть хозяйка - больше ничего он не знает. С какой стати ему защищать хозяйку, если он никогда не защищал хозяина? Как может он понять цель нашего бродяжничества, понять, что без меня он пропадет?